Николай так и похолодел. С младшим ключником Антоном действительно можно было выпороть кого хочешь.

Это был отпускной гвардейский солдат, двенадцати вершков росту, придурковатый и рябой. Но делать было нечего… Николай вышел в переднюю умыться, искоса взглянул на Антона.

Тот вскочил, вытянулся, сказал невероятным басом:

— Здравия желаю!

— Ты чего здесь?

— Не могу знать, управитель приказали.

Николай посмотрел на его огромнейшие ручищи, на бессмысленно-исполнительное выражение его рябого лица и вздохнул. Затем умылся, пробормотал по привычке «Отче наш» и «Верую во единого бога» и сел у окна, развернув перед собою «О подчинении женщин» Джона Стюарта Милля. Между тем соображал: «Если вправду вздумает пороть, выпрыгну в окно».

У крыльца раздался лошадиный топот. Вот затрещала подножка тарантаса, стукнула дверь… В глазах Николая зарябило. Вот он слышит голос Мартина Лукьяныча: «Ты здесь, Антон? Можешь отправляться». — «Слава богу! Значит, пороть раздумал», — пронеслось в голове Николая; за всем тем он не мог встать и идти навстречу отцу, — ноги его онемели. Отец вошел, Николай с выражением непреодолимого ужаса взглянул на него и… глазам не поверил: на отцовском лице играла самая благосклонная улыбка.

— Ну, здравствуй, писатель, — сказал он, — на вот, читай! Только что с почты получил.

Решительно ничего не понимая, Николай развернул трясущимися руками номер «Сына отечества», остановился на крупных буквах: «Из N-го уезда», прочитал дветри строчки как-то странно знакомых ему слов и выражений, посмотрел на подпись… и радостно взвизгнул: под статейкой красовалось: «Н. Pax — и». Губы задрожали у Н. Pax — го, щеки покрылись красными пятнами. Сорвавшись с места, он схватил драгоценную газету и выбежал в другую комнату. И там читал и перечитывал статью, по временам отказываясь верить, что это его статья, что это им написано, что это напечатано с тех самых букв, которые он выводил столь рачительно месяца три тому назад. По временам ему казалось, что он спит и видит блаженный сан. Из рукописи было напечатано не более одной четверти; заглавие выброшено, подпись осталась неполная; там и сям пестрели словечки, в которых Николай решительно был неповинен; грозное заключение приняло совершенно иной характер; о Фоме Фомиче, о волостном писаре не было ни полслова; отец Александр затрагивался вскользь… Но Николай ничего не замечал.

Он приближал строки к самым глазам и отдалял их от себя, любовался подписью, с каким-то сладострастием втягивал неясный запах типографской краски, не помня себя от столь необыкновенного и неожиданного счастья, и едва мог оправиться и принять скромный вид, когда услыхал голос отца: «Никола! Иди же чай пить».

С четверть часа пили в глубоком молчании. Отец просматривал газеты, сын безучастно скользил взглядом в развернутой книге. Наконец Мартин Лукьяныч отложил газету, закурил папиросу и сказал:

— Это, Николай, хорошо. Ты не думай, что я не понимаю… Описал ты правильно. Касательно разделов так уж набаловались, анафемы, из рук вон. Холеру тоже красноречиво описал. Отец Григорий весьма одобряет, хотя ты и кольнул отца Александра. Писарь Павел Акимыч штиль хвалит… Мне это лестно. Но во всяком разе, чтоб я тебя больше не видал за работой с девками… Опомнись! Управителев сын — и вдруг унижаешь себя!.. Срам, срам, Никола! Ужели ты не можешь понимать, кто ты и кто они?

Надо себя соблюдать, братец. Я понимаю, что ты в эдаком возрасте… Ну, спроси у меня четвертак, полтинник, рубль наконец. Я дам. Ну, купи там платок, что ли…

— Это ничего. Но ковырять с ними навоз — очень низко.

Посмотри, тебя совсем перестали слушаться… Дурака Ивлия — мужика! — слушаются, а тебя нет! Почему? Ты думаешь, мне все равно? Ошибаешься. Мне обидно, когда ты себя унижаешь. Вон, скажут, у гарденинского управителя сынок с крестьянскими девками навоз разгребает… А!

Каково это слышать отцу?

Николай усердно пил чай, не отрывая глаз от блюдечка. Тогда Мартин Лукьяныч с ласковою укоризной посмотрел на него и, глубоко вздохнув, произнес:

— Ах, дети, дети! — Потом немного погодя: — Письмо получил от генеральши. На днях пожалуют. Юрий Константинович в корнеты произведены, в гвардию… Нонешнее лето лагери будут отбывать… Кролика разрешено вести в Хреновое… Где эта… статейка-то твоя? Дай-ка… Пойду к Капитону Аверьянычу, надо о Кролике сказать.

В тот же день, после обеда, когда Капитон Аверьяныч по обычаю уснул «на полчаса», его разбудили и сказали, что приехал Ефрем Капитоныч. Это было совсем неожиданно для старика, — Ефрем ничего не писал о своем приезде.

В первую минуту Капитон Аверьяныч совершенно растерялся, вскочил с кровати, торопливо схватил платок, потом табакерку, потом очки, — все, что попадалось под руку, — и, откинувши в сторону эти необходимые для него вещи, в одних чулках, с растрепанною головой бросился из-за перегородки. Посредине комнаты стоял молодой человек, высокий, худой, черноволосый, с суровым лицом и насупленными бровями.

— Где мать-то, где мать-то? — бормотал Капитон Аверьяныч, и вдруг нижняя челюсть его затряслась и в голосе послышались беспомощные всхлипывания. Он крепко стиснул Ефрема, начал целовать его голову лицо плечи.

— Ну, полно, полно, старина! — задушевным голосом сказал Ефрем.

— Вот и приехал… и приехал… — бормотал Капитон Аверьяныч, — а я думал… тово… уж… тово… и не приедешь!

Но тотчас же после этих растерянно-бессвязных слов он оторвался от сына, быстро привел в порядок лицо и сказал свойственным ему в хорошие минуты твердым и насмешливым голосом:

— Полинял, полинял, брат, в Питере-то! Чай, все с колбасы… Чай, пропах мертвечиной вокруг покойников…

Ну, садись, садись. Эка я в каком виде вылетел! — и ушел за перегородку одеваться.

Минуту спустя конюх Митрошка, первый встретивший Ефрема и теперь стоявший у дверей в ожидании приказаний, услыхал из-за перегородки уже совершенно хладнокровный и неторопливый голос:

— Принеси-ка, малый, воды на самовар. Да куда матьто девалась? Разыщи-ка, позови. Ты, Ефрем, обедал али нет? Чего же не написал лошадей выслать? Охота на ямщиков тратиться. Все-то вы не подумавши делаете!

Ефрем снял запыленную сумку с плеча, снял и повесил на гвоздик выцветшее, из жиденькой материи пальтецо и, оглядывая с чувством какого-то неприязненного любопытства низенькую и душную комнату, сел у стола. «Вот и к пенатам воротился!» — подумал он. Все те же часы с кукушкой и с куском заржавленного железа на левой гирьке, тот же комодец красного дерева, облупившийся по углам и около замков, те же портреты лошадей в желтых рамках, сохранивших местами следы позолоты, та же «неугасимая» лампада перед образами, тот же засиженный мухами вид Афонской горы с богородицей на облаках… Все то же, что и семь лет тому назад, только потускнело, полиняло и уменьшилось в размерах. Но от всего этого, исстари знакомого и привычного, на Ефрема веяло холодом и отчужденностью. И когда снова вышел отец и заговорил с ним, путаясь в словах и перескакивая с предмета на предмет, когда примчалась мать и бурно бросилась к нему, оцепила его судорожными объятиями, увлажнила изобильными слезами его щеки, к которым прижималась лицом, запричитала и заголосила нежные и трогательные слова, — Ефрем еще более почувствовал эту отчужденность от прежней жизни, что-то неестественно-напряженное внутри себя, какую-то странную оцепенелость мыслей и движений.

Мать наливала чай, придвигала к нему то лепешки на юраге, то яйца всмятку, то нарезанную узенькими ломтиками ветчину… и беспрестанно поглядывала на него, а слезы сами собою текли по ее сморщенным щекам. Отец шутливо спрашивал, каково живется в столице, по скольку раз в месяц обедают студенты, чем спасаются от вони, когда режут покойников, правда ли, что едят кобылятину. («И, уж, Аверьяныч! Что выдумаете!» — восклицала мать с улыбкой и тайным страхом, впиваясь в худое, зеленоватое лицо сына.) И, переставая спрашивать, рассказывал, что в заводе есть такой приплод — пальчики оближешь; что сегодня получено разрешение вести Кролика в Хреновое («Помнишь небось, Витязя-то я купил в Падах? Ну, так от Витязя»); что и управитель жив-здоров, и Фелицата Никаноровна такая же, и кучер Никифор Агапыч попрежнему смутьян и недоброжелатель… «А Дымкин-то Агей! Мы, кажись, писали тебе?.. Помер, помер. И какой закостенелый! На смертном одре не вразумился. Как жил афеистом, так, царство ему небесное, и прикончился.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: