Ряд вещей, действий, существ был огражден самыми строгими запретами, порой совершенно необъяснимыми. Нельзя было, к примеру, убивать синюю райскую птицу, есть мясо дикого кабана и в определенные дни или недели рвать цветы пандануса.
Но самым грозным запретом, самым строгим табу ограничивались отношения брата и сестры. С раннего детства брат не может ни в малейшей степени интересоваться сестрой. Они растут под одной крышей, но брату запрещается играть и разговаривать с сестрой, даже задавать ей вопросы. Вся интимная жизнь сестры должна быть неизвестна брату до такой степени, что от него до последней минуты скрывают имя молодого человека, за которого она выходит замуж. Тем удивительнее этот суровый закон, что с момента выхода сестры замуж брат становится опекуном сестры и ее детей и выделяет специальные средства — в натуре — на их содержание. Любые нарушения этого страшного запрета покрывают виновных несмываемым позором. Если преступление получит огласку, они должны совершить «лоу».
Что такое лоу, любопытный белый узнал вскоре после прибытия, но в то время он еще не понимал происходившего. Однажды к вечеру, когда море было особенно лазурным и его голубые отблески лежали на джунглях, когда не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка, что довольно редко бывает в тех краях, дядя Коля увидел выбежавшую из леса молодую, празднично одетую (это он уже умел отличить) женщину. С громким воплем она начала карабкаться на высокую кокосовую пальму, склонившуюся над пляжем и потому более доступную. За женщиной с криками и плачем выбежала целая толпа жителей деревни. Громче всех голосила мать и, вероятно, сестры или братья взбиравшейся на пальму женщины. Вдруг от толпы зрителей отделился молодой подвижный мужчина и тоже начал карабкаться на пальму, что-то жалобно крича женщине. Но та быстро добралась до вершины, ловко цепляясь ступнями за гладкий ствол пальмы, и там неожиданно разжала обе ладони, которыми обхватывала ствол, застыла на мгновение, внезапно произнесла какую-то пронзительную, полную отчаяния фразу и рухнула головой вниз, к корням пальмы. Толпа бросилась к женщине, но та была уже мертва.
Впоследствии выяснилось, что пальма, росшая вблизи домика Тамо-Руса, была, так сказать, официальным местом совершения лоу, традиционного самоубийства опозоривших себя людей. Какие действия считались позорящими, дядя Коля узнал только к концу своего первого пребывания на побережье Гвинеи. Именно это и будет составлять основное содержание моего рассказа.
К концу года, осенью, когда пришла пора праздника урожая, настало время торжественных сборов при луне, игр с перетягиванием соломенной веревки, песенных и танцевальных конкурсов. Джунгли были так переполнены движением, трепетом, музыкой, рокотом барабанов и далеким призывом продырявленных раковин, звуки которых походили на голоса горных трембит, что обессиленный зноем и остатками лихорадки русский путешественник не мог спать по ночам. В тот вечер протяжные и звучные напевы особенно волновали его. Казалось, джунгли пели. Хоры слышались то ближе, то дальше, но главный хор пел неподалеку, в окрестностях деревни Бонгу. Путешественник многократно слышал такое пение, но ни до, ни после того вечера оно не казалось ему таким проникновенным.
Чудилось, что пели сами джунгли — лес отзывался в такт плеску морской волны. Когда путешественник начал вслушиваться в пение, то понял, что это задушевный человеческий голос. Голос человека забытого, низведенного до положения животного, но который все-таки, сознавая свое достоинство, бросает в темноту ночи призыв к лучшему будущему. Молодой русский знал песни российских крестьян, и рабочих Людвигсхафена, где учился в университете[3], знал нищету петербургских студентов и их тоскливые песни, и песни каторжников, угоняемых царскими жандармами по этапу в Сибирь. Их отголоски сливались для него сейчас в протяжных напевах деревни Бонгу, которые неслись из темного леса к серебристому лунному небу Меланезии. Голоса дружными, но дикими для европейского уха аккордами взлетали ввысь, крепли, вибрировали и неожиданно обрывались на высокой ноте, чтобы через минуту снова зазвучать где-то внизу, подобно шелесту камыша, и вновь такими же волнами подниматься до высокой ноты, которая вдруг возносилась над пляжем, как стройная пальма.
Дядя Коля рассказывал впоследствии, что он никогда не чувствовал острее судьбу человека, тоскующего по борьбе за свободу, за счастье. Потрясенный, он продолжал лежать в своем гамаке, как вдруг услышал около дома шорох. Даже не шорох, потому что жители побережья появлялись бесшумно, а увидел какую-то тень. Чья-то легкая рука тронула его через окно, за которым виднелись пальмы, белый пляж и луна. Голос вернул его к действительности:
— Тамо-Рус! Тамо-Рус!
По очертаниям головы, по особому бренчанию браслетов дядя Коля узнал вождя деревни Бонгу.
— Что случилось?
— Тамо-Рус! Тамо-Рус! Очень плохо! Туй очень несчастлив.
— Войди в дом.
— Не могу, я должен сейчас идти. Туй сейчас умрет от горя.
Дядя Коля вышел из дома. Туй сидел на песке и нервно пересыпал его вокруг себя. Месяц белый, какой бывает только над тропиками, бросал резкий свет на окружающий пейзаж и лицо черного вождя. Путешественник заметил, что Туй был одет по-праздничному, на лбу и щеках его виднелись черные и красные разводы. От вождя исходил сильный запах мяты и мускуса, но его лицо, несмотря на все это, выдавало наивысшую степень подавленности. Белки глаз Туя блестели в темноте.
— Тамо-Рус! Дай гром в трубке, иначе все пропало.
У дяди Коли было несколько штуцеров и охотничьих ружей. Однако убедившись, что жители побережья знают применение огнестрельного оружия, но не имеют его и очень боятся, он никогда не стрелял поблизости. Путешественник даже не предполагал, что Туй знает о существовании ружей в его полуразрушенном домике. Дядя Коля совершенно не понимал существа дела, бессвязные слова, сказанные на языке без синтаксиса и грамматики, вызывали путаницу в его тяжелой от лихорадки голове. Наконец после долгих расспросов, после того как Туй успокоился, выпив рюмку арака (дядя Коля прибегал к этому средству только в совершенно исключительных случаях), дело более или менее прояснилось. Сидя на пляже перед своим домом, рядом со всхлипывающим Туем, путешественник узнал следующее:
Светила луна — эти молодые сходят с ума, когда светит луна, добавлял Туй каждый раз, когда вспоминал о спутнике земли, — и увлеченная чувством Илямверия не соблюла обязательной в родном доме осторожности. Вошел ее брат Бонем и увидел сестру и ее жениха Митакату, нежно воркующих в полутьме. Бонем тотчас вышел, но грех совершился, все трое нарушили самый суровый запрет: брат узнал, кто является женихом и избранником сестры, а она предстала перед его взором бесстыдно разговаривающей с чужим мужчиной. От этого нет спасения. Согласно существующим традициям, завтра они должны совершить лоу, все трое. Митаката, может быть, покинет деревню и уйдет в глубь побережья или на другие, небольшие острова, где не будет известно о его позоре. Но Бонем и Илямверия должны погибнуть, а ведь они дети Туя!
Путешественник удивился:
— Почему ты пришел с этим ко мне? — спросил он убитого горем вождя. .
— Только Тамо-Рус, только белый человек может здесь чем-нибудь помочь.
Такое мнение вождя Туя, очевидно, польстило дяде Коле. Оно было свидетельством огромного доверия и, что важнее, доказательством того, что мирный белый человек, живший в течение восьми месяцев по соседству с папуасами, завоевал среди них такое положение, когда сам вождь приходит к нему с наиболее важными жизненными вопросами. В то же время путешественник отдавал себе отчет в том, что хотя весь его авторитет зависит от хода событий, в данном случае он ничего посоветовать не может. У него, без сомнения, было огнестрельное оружие. Туй несколько раз напоминал ему об этом, но Тамо-Рус совершенно не представлял себе, каким образом, применив это оружие, можно освободить двух молодых людей, вернее, трех, из-под власти многовекового обычая. Туй, тряся головой, все время повторял:
3
По другим данным, Миклухо-Маклай учился в университетах Иены, Лейпцига и Гейдельберга.