Я крепко пожал руку друга, — она чуть дрожала у него.
— Другого выхода нет, Джеляль, и я уже ничего не могу сделать. Заявить суду, что я не вор и забрался ночью в этот дом, чтобы не грабить, а, ну, в общем, совсем с другой целью? Ты сам понимаешь, что поступить иначе я не могу. Ничего не поделаешь. Будь что будет!
Я старался успокоить и подбодрить его, словно не я, а он должен был сейчас сесть на скамью подсудимых.
В зале царил полумрак. Старик судья сидел, кутаясь в своё пальто на тёплой подкладке. Он с трудом сдерживал кашель и бесстрастным, едва слышным голосом задавал мне вопросы.
Мои ответы были коротки и ясны. Судебное разбирательство длилось очень недолго. Казалось, всем не терпелось побыстрее покинуть этот холодный мрачный зал.
Прокурор потребовал лишить меня свободы и заключить в тюрьму. Джеляль произнёс в мою защиту длинную речь.
Затем суд «за проникновение ночью в чужой дом и кражу со взломом» присудил меня к шести месяцам тюремного заключения.
Джеляль был вне себя, стал уговаривать меня подать кассацию.
— Напрасно стараешься, дружище, — сказал я ему. — Ничего, кроме мук и страданий, жалоба не даст. Лучше, если всё это скорее кончится.
Не проронив больше ни слова, мы медленно пошли по коридору. Около лестницы, прислонившись к стене и обхватив руками голову, стоял старик.
Джеляль застыл как вкопанный; я невольно закрыл лицо рукой, — перед нами был Махмуд-эфенди. Его старенькое платье промокло от растаявшего снега, по седой бороде катились слёзы. Он подошёл, протянул дрожащие руки и заключил меня в объятья.
— Как же так, Иффет? — прошептал он. — Ах, сынок, сынок! — и захлебнулся слезами.
Только тогда я понял, как низко пал. Только что я считал себя героем, душа моя трепетала от восторга. Теперь мне было стыдно смотреть в лицо своему старому учителю, я готов был провалиться сквозь землю.
Мы постояли около лестницы с Махмуд-эфенди несколько минут, так и не сказав друг другу ни слова.
Прощаясь, старик снова обнял меня, потом надел на голову мокрый капюшон и, с трудом переставляя ноги, стал спускаться по лестнице.
— Ты очень бледен, Иффет, — сказал Джеляль. Я попытался улыбнуться.
— Это был самый тяжёлый удар, — ответил я.
Глава двадцать шестая
Когда меня привели в тюрьму, там шёл ремонт. Часть заключённых спала вповалку прямо в коридорах, точно овцы в загоне. Оказалось, что и в тюрьме протекция имеет силу. Джелялю удалось устроить меня в комнатушку надзирателя, которая была предоставлена во временное распоряжение наиболее «уважаемых» арестантов.
Одним из моих новых товарищей оказался налоговый Инспектор, сидевший за растрату. Другим — бойкий старикашка с седой бородкой, распутник и бабник; он пробрался в дом к соседке-вдовушке и пугал её револьвером. Третий был бывший писарь из кадастрового управления, Васыф-эфенди, ему дали восемь месяцев за то, что он избил начальника своей канцелярии. Четвёртый называл себя политическим.
Налоговый инспектор, родом из Румелии[19], был одним из тех весельчаков, которые и в несчастье не теряют чувства юмора. Он первый меня приветствовал:
— Добро пожаловать! Да забудутся беды твои, брат мой! Сколько?
Я не сразу понял, что значит «сколько». Он объяснил:
— Я спрашиваю, сколько вам дали?
— Шесть месяцев, эфенди, — ответил я. Налоговый инспектор обернулся к писарю кадастрового управления:
— Смотри, Васыф-эфенди, значит, к лету, ко дню Хызыр-Ильяса[20] все вместе выйдем. Теперь нас уже трое. Может, ещё одного подыщем. Сложимся по нескольку лир, купим барашка, возьмём лодку и махнём за город, в Кяытхане. Я прихвачу свой звонкострунный уд. А ещё мы возьмём с собой водки-ракы и закатим пир на весь мир. И пойдёт такое веселье, только держись! Конечно, и за «папашу» не забудем выпить.
Под «папашей» он имел в виду старика бабника: ему предстояло сидеть дольше, чем другим.
— Ради Аллаха, перестань нести околесицу, — огрызнулся старик. — Ещё не раз сюда вернёшься!
— А мы выпьем понемногу, чтоб головы не терять. Не то опять натворим чего-нибудь и, не приведи господь, в тот же вечер загремим.
Васыф-эфенди спросил, за что меня посадили.
— За воровство, эфенди, — не стесняясь, ответил я. Писарь пристально посмотрел мне в глаза.
— Оклеветали, конечно!
— Нет. К сожалению, правда, эфенди. Налоговый инспектор расхохотался.
— Вот это да! Говоришь, братец, как пред Богом. Люблю прямодушных.
С кем не бывает. Случилось несчастье. Попал в беду. В конце концов, не убьют же за это. Только вот и так бывает: один упрёт мешок, а потом наговорит с три короба, — и всё шито-крыто. А ты на какие-нибудь пять курушей[21] позаришься, и заткнут тебя вот в такую дыру.
— Говоришь: правду люблю, — а сам чего нам тут врал? — подколол его старикашка.
Инспектор вдруг сделался серьёзным и склонил голову, будто и впрямь находился перед судом.
— Ей-ей, папаша, ничего не врал. Взял я сумку с деньгами, иду. Вдруг дождь начался, а я феску только отгладил. Нет, думаю, дай-ка сяду в трамвай. Прыгнул в трамвай. Стою на задней площадке, а около меня какой-то тип трётся. Оттеснил он меня плечом, а потом как дёрнет из рук сумку, прыгнул и бежать. — И он стал, словно на сцене в театре, изображать во всех подробностях, как его грабили.
«Папаша» не выдержал, вскочил и швырнул феску об пол.
— Вы только его послушайте! — завопил он и саркастически рассмеялся. — Так тебе и поверили. Поди промотал денежки. — Старик даже присвистнул. — Нет, ты скажи нам лучше по-честному. Если с красоткой их прогулял, — туда им и дорога. А если, как последний болван, в карты продул, — нет тебе прощения!.
Инспектор, стараясь замять разговор, перешёл в наступление и поднял «папашу» на смех.
— А ты знаешь, — обратился он ко мне, — что натворил этот старикашка? Не постеснялся своих седин и полез к вдовушке, пистолетом ей угрожая. А?.
Молодой писарь, сидевший в углу, глубоко вздохнул.
— Сердцу не прикажешь, оно не посмотрит, молод ты или стар!
— Ты прав, сынок, — откликнулся «папаша». — Сердцу всё равно, стар ты или молод. Но, видит господь, я тут не виноват. Понимаешь, эта женщина вдова. Покойный муж её был моим другом. Она ещё при нём начала крутить. Только я, бывало, появлюсь к ним домой, она выглядывает в щёлочку и смеется. Или, к примеру, сварит кофе, а потом оголит ручку до локтя, ей-Богу, и из-за двери протягивает поднос с чашками. Я, конечно, тут же опускал глаза и обращал мысли к Богу, всё-таки жена друга. Но муж её возьми да умри. Что ни говори, эфенди, но женщина тоже человек. Надо было ей помочь. И вроде бы я стал её опекать, — как-никак моя соседка, к тому же одинокая, да и жена моего давнишнего друга. А налоговый инспектор, знай себе, посмеивался и всё подзуживал:
— Ой, уморил, папаша! Наверное, это ты, чтобы совершить благое, угодное богу дело, прихватил с собой револьвер? А?
Старик презрительно скривил губы.
— Ну что за грязные мысли у тебя, парень! — И, не удостоив его взглядом, продолжал: — Так вот, эфенди, стала эта баба со мной ещё больше заигрывать, а на самом деле хотела меня ограбить. И отдал я ей своё сердце. Начал преподносить подарки, засахаренные каштаны, потом туфли, затем всё, что только её душе угодно было. Ничего не жалел. Только, при ближайшем рассмотрении, баба-то такой пройдохой оказалась. А ведь выдавала себя за порядочную. Не буду тянуть, скажу прямо, эфенди, узнал я, что она спуталась с одним щёголем из нашего квартала. Как-то вечером подвыпил я и думаю: «Эх, была не была!» Перелез через забор во двор, а оттуда прямо в её комнату над садом. Увидела она меня — да как заорёт. Замолчи, будь ты проклята, говорю ей, чего расшумелась?! Ничего плохого тебе не сделаю, хочу только несколько слов сказать. А она слушать даже не хочет. Подняла такой вопль, что все соседи сбежались. Кинулись меня держать, а подлая баба тут и набрехала, будто я револьвером размахивал. При мне точно был револьвер. Да только какой это револьвер — одно название, — старьё, давно надо было выбросить. Вот так и погорел из-за этой развратницы.
19
…родом из Румелии… — Румелия — европейская часть Турции.
20
…ко дню Хызыр-Ильяса… — День Хызыр-Ильяса (Ильи-Пророка) — праздник первого дня лета (соответствует русскому празднику егорьева дня).
21
…какие-нибудь пять курушей… — Куруш — мелкая монета, в одной лире — 100 курушей.