Ни о чем больше не спрашивая, их повели на просторную кухню со сводчатым потолком — под навесом на столбах там пылало огромное пламя и висел котел. Густой дым, завиваясь спиралью, уходил в круглое окошечко. На вертеле жарилась оленья туша, у очага сидели служки и стоял боком к огню высокий монах; он крутил ручку вертела и что-то бормотал. Лица его Генрих не разглядел.
Когда князь вошел на кухню, сердце у него болезненно сжалось. Он подумал, что вот церковь сломила и его, он пришел каяться под ее сень, как дед Агнессы{52}. Генрих вспомнил о кесаре Оттоне, этом юном, благочестивом, мечтательном безумце, о Храбром, но особенно, о Щедром. Быть может, и он, вот так, сгорбившись, вращал здесь вертел?
Уложили гостей в большом, холодном помещении возле кухни и тоже со сводчатым потолком. Но Генриху не спалось: он слишком устал, после долгой езды ломило ноги и все тело, к тому же от стен этих веяло чем-то тревожным, жутким. Он встал, прошел через сени в небольшой дворик вероятно, хозяйственный. И снова Генрих увидел кусочек звездного неба, тени башен в вышине и при тусклом свете, доходившем сюда из сеней, разглядел поленницы дров, топоры, кирки, лопаты и грабли, сваленные в кучу. Все здесь было чужое — этот дворик, и эти топоры, и вся эта жизнь, которой жил некогда великий король: здесь он колол дрова и думал о Кракове. От этой мысли Генриха кинуло в дрожь, мороз по коже пошел. И никто уже не знает, не помнит, даже след того события, столь важного для Генриха, стерся в памяти людской. Он вернулся в дом. Оруженосцы и Виппо уже спали. Князь растянулся на шкурах и, забыв о ломоте в суставах, начал молиться за Щедрого.
Утром пришлось долго ждать свидания с настоятелем. Отзвонили первую стражу, вторую, третью — где-то наверху, над их комнатой, пел хор на чужой, непривычный лад. От утреннего холода стены были покрыты влагой; казалось, все вокруг напряженно ждет наступления дня.
Когда Генриха провели к настоятелю, он узнал в этом чопорном, надменном старике того монаха, который давеча вращал на кухне вертел, будто ученый пес. Должно быть, епитимью отбывал. Поклонившись, Генрих остановился на пороге. Надменное морщинистое лицо настоятеля выражало равнодушие ко всему мирскому, благочестивое отчуждение. Князь понял, что с ним нелегко будет договориться.
Не глядя на Генриха, настоятель долго молчал; он словно бы совершал умственное усилие, чтобы спуститься на землю, вернуться в монастырь, временно препорученный его опеке. Наконец поднял глаза и скрипучим голосом спросил гостя, кто он.
— Пяст, — кратко ответил Генрих.
Настоятель окинул его быстрым взглядом и заметно оживился.
— Зачем сюда пожаловал? — спросил он.
— За короной.
Монах передернул плечами, беспокойно пошевелился в кресле. Сидел он спиной к круглому окну, на лицо падала тень, и следить за его выражением было нелегко. Генрих только увидел, как блеснули глаза.
— Чей ты сын?
— Кривоустого.
— Хо-хо, — вздохнул настоятель. — После твоего деда здесь ничего не осталось. Прах, и только. В рясе, босой, пришел он к нам и постучался в ворота.
— Говорят, при нем была корона.
— Кто говорит? Было бы у него хоть что-нибудь, он бы ради спасения души отдал все в монастырь, и мы сохранили бы его дар в нашей казне. Немало у нас всякого добра, пожертвованного грешниками. Но короны Болеславовой там нет.
— Должна быть, — настаивал Генрих.
— Бабьи сказки! — с усмешкой воскликнул настоятель.
Генрих слегка заколебался.
— А на что тебе корона? — спросил монах, вставая из кресла, и быстро подошел к Генриху. Живость движений совсем не вязалась с его старческим обликом, даже была неприятна. — Откуда у тебя такие мысли? — И он забегал из угла в угол легкими мышиными шажками. — Корона, братец мой, это тебе не цветочек — сорвал, и твой. Люди познатней тебя искали корону, на гробнице святого Петра искали, да не нашли, — захихикал он. — Ну что в этой короне особенного? — И опять засмеялся, останавливаясь перед Генрихом и презрительно глядя на него. — Что в этой короне особенного? — повторил настоятель. — Берет кузнец или, скажем, ювелир золотую пластинку и кует из нее обруч. Золотой обруч, только и всего! Ну, вырежет на нем цветы или зубчики, вставит несколько камешков из тех, что находят в земле где-нибудь в Греции, в Сирии или в Сипанге{53}. Да, вставит в эту штуку камешки, вот и вся недолга — обруч!
Князю чудилось, что он видит перед собой корону — так живо ее описывал монах, и чем больше тот говорил о ней, как о чем-то будничном, повседневном, тем более реальной, осязаемой и страшной представлялась она Генриху. Он стоял, понурив голову, не смея взглянуть в глаза настоятелю.
— И вот из-за такого пустячного обруча, — грозно повышая голос, молвил монах и распрямился во весь рост под низкими, давящими сводами кельи, люди убивают один другого… Но никто пальцем не шевельнет ради более высокой, достойной и благородной цели. Вот я для тебя что важней таинство помазания или сама эта вещичка?
Генрих не понимал, к чему настоятель клонит, но угрожающий тон наполнял его трепетом, а перед глазами все маячил золотой венец. Монах приблизился к нему, схватил за руку и крикнул:
— Пойдем! Я покажу тебе, что осталось от этой короны.
Он потащил Генриха по коридору во внутренний дворик и оттуда — на большой монастырский двор. Работавшие там пильщики и колесники вытаращили глаза, но монах, будто не замечая их, быстрым шагом шел к монастырскому погосту, где покоились останки честных братьев. В конце погоста, у самой ограды, он выпустил руку князя и резко подтолкнул его вперед.
— Вот! — визгливо выкрикнул монах. — Вот оно, место, где лежит твой дед!
Генрих глянул и оцепенел — еле заметный холмик, на нем пожухлая трава да несколько сухих листочков. И словно что-то оборвалось в его душе — он рухнул на колени, уткнулся лицом в землю, в траву. Здесь лежит тот, кто был последним королем в их роду, здесь гниют его кости! Он забыл о настоятеле, о пильщиках, о монахах, — жадно вдыхая запах травы, прижимался щекою к ней, холодной и скользкой от росы или осенней измороси.
Когда Генрих наконец поднял голову и встал, настоятеля уже не было. Прислонясь спиной к ограде, князь все смотрел на убогий холмик. «Так бог уничтожает тех, кто восстает против него», — подумал он, но тут же возразил себе. Нет, он не должен так думать. Господь велит человеку быть сильным. Отряхнув платье, Генрих вернулся в комнату, где его ждали Герхо, Тэли и выспавшийся Виппо.
Оказалось, что Виппо уже успел повздорить с привратником, вчера якобы узнавшим его. Монах принял его за одного еврея из прирейнских краев, который как-то приезжал в Шпейер вместе с Бернаром Клервоским. Еврей этот торговал красным сукном для крестов, которые нашивали на свою одежду рыцари, отправлявшиеся в Святую землю. Виппо отругал монаха на чем свет стоит, и тот изрядно струсил, узнав, с кем имеет дело. Что и говорить, в ту пору, когда Бернар проповедовал в Шпейере, перед самим кесарем Конрадом, к нему льнуло множество евреев — находиться при этом святом муже было для них безопасней. Погромщиков он не жаловал, всегда удерживал рыцарей от расправ с иудеями, указывая на иную, святую, цель. Однако на всем протяжении от Кельна до Шпейера убивали неверных, грабили их склады и амбары, в которых было немало добра. Виппо говорил об этом с возмущением; похоже было, что и он, прежде чем обосноваться в Зеленом Дубе, странствовал по тем краям, — ведь он видел самого Бернара Клервоского! Рассказами об этом знаменитом проповеднике и о чудесах в его монастыре, в Клерво, толстяк покорил сердце привратника, окончательно рассеял его неуместные подозрения. Так, в разговорах, проходил день, серый, дождливый; сперва они сидели в пустой, холодной горнице, потом на кухне, среди служек и монастырской челяди — как бессмысленно было все это! Под вечер на кухню, распевая псалмы, вошла с большой торжественностью процессия монахов во главе с настоятелем; он долго молился, потом стал у вертела и принялся поворачивать над огнем тушу не то серны, не то барана. Генрих тихонько вышел, побродил в сумерках вокруг погоста, не зная, что предпринять; он переходил с одного двора на другой, приглядывался к монастырскому хозяйству и, наконец, снова забрел в тот вчерашний дворик, где за поленницей были свалены лопаты, кирки и пилы.