— Э-э, да что-то я этих панов ни разу не встречал в нашем повете, раздумчиво сказал кто-то из шляхты. — Это, я думаю, злодеи, надо, панове, их повесить.

Пленники, услыхав такое мрачное предложение и чувствуя, что оно легко и сразу может осуществиться, заспешили объяснять, что пан ошибается, пусть упасет пана бог от такой ошибки, они — шляхтичи старых фамилий и славных гербов — «Могила», «Остоя», «Лебедь», «Слеповрон». Войский стал выспрашивать подробнее: кто? откуда? что привело их в повет и на данный двор? И все, что выспросил, пошло бедолагам во вред: все они оказались бродягами из раздробившихся до нищеты семейств и беглецами из побитых полков. Жалостью к ним, кроме Стася Решки, никто не проникся; им стали вязать руки и погнали в хлев.

Пашута за короткое время разбирательства протрезвел, а протрезвев, вспомнил, что сейчас по святому закону наезда начнется разгром и опустошение двора.

— Пан Михал! Панове! — закричал он раскаянным слезливым голосом. Прошу, пан Михал, милосердно простить. Пьян был, ум отрубило проклятое вино. Пашуту вы знаете: если кому сделал зло, так потом втрое добра сделает. Пусть пан Михал все, что хочет, берет, хоть все забирает, чтобы моя совесть была чиста!

— И вас, панове, прошу не сердиться, — нес Пашуту хозяйственный страх. — Старые соседи, друг друга с колыски знаем…

И кричал прятавшейся челяди:

— Яська, коли парсюка! Гусей в печь! Живо, чтоб вас…

И о мужиках, взятых в наезд, не забыл:

— Эй, хлопам бочку пива.

И видя, что шляхта заколебалась в мстительной твердости, выдвинул несокрушимую основу соседского примирения:

— Каюсь, каюсь, панове, и вот — на коленях — прошу в дом выпить и грех забыть, чтоб он в вине утонул.

Когда шляхтич просит — грешно отказать, все повалили в дом. Пока слуги суматошливо уставляли стол флягами, штофами, жбанами, шляхта потребовала и проследила, чтобы пану Михалу было возвращено снятое и дано отступное. От Пашутиных кунтуша, сапог, сабли пан Михал отказался, но десять золотых взял, после чего оба расцеловались в знак вечной дружбы, и Пашута заметно повеселел.

Вознаграждая себя за бессонную ночь, шляхта задалась целью все съесть и выпить: множество кур и гусей, какие, не случись наезда, встретили бы следующую весну, пошли под нож; яичницу из полутораста яиц лихие гости разобрали широкими кинжалами не с меньшей быстротой, чем перед тем куски сочной свеженины; копченые вырезки, окорока, колбасы, хранившиеся с зимы, исчезали, едва коснувшись стола, словно проваливались в бездонную яму. Да, наезд — а в наезде вволю надо гулять, чтобы в памяти сохранился.

Подобрев от Пашутиных вин, кур и мяса, простили и приняли за стол неудачливых его приживал. Только успели они выпить благодарственную чарку во здравие храброго рыцарства, сидевшего за столом, как осенила Пашуту обидная мысль, что приятели его, взятые для увеселения одинокой жизни, повели себя в грозный час не по-дружески и не по-шляхетски: не милости просить, а стоять должны были за своего добродетеля насмерть и сгинуть как положено шляхте ради его и собственной чести. И зайдясь расчетливым гневом, он вскричал: «Гэть, чтоб вас земля не носила, заячьи души!» Все сочли размышление Пашуты справедливым — пьешь с хозяином, так защищай его, как себя. Четверку вынесло из-за стола и выдуло за ворота.

Но и нападавшим следовало польстить, понимал Пашута: ничего так не дорого шляхтичу — ни золото, ни жена, ни райское счастье, — как похвала его славы.

— Да, наша шляхта не то, что приблудная! — сказал Пашута, всех сразу возвышая. — Каюсь, панове, сглазили меня проклятые лотры.

Но и по отдельности льстил. «Ловок, ловок сынок твой! — говорил старшему Матулевичу. — Такие молодцы родину и спасут!» Но по взглядам Пашуты Юрию открылось, что тот мысленно всем своим храбрым и ловким гостям желает сдохнуть в ближайшую после наезда неделю. «Злись, пан, злись, весело думал Юрий, — злись да терпи, выступишь против — лоб развалю». Уверенность, что завтра везде будет рассказано, как он распластал Пашуту на мусоре перед порогом, что расскажут обязательно и Метельским, прибавила ему веселья…

Днем несколько часов подремали, кто где прилег, вечером опять губили Пашутину живность, дочерпывали чинный запас. Набрав сил, загорелись обычным спором: казаки, царь, король, Сапеги — кто кого осилит? От невозможности доказать единственную правильность своей правды и ошибочность всех других многие стали злобно стучать сапогами, и сабли при бедрах встали как-то нехорошо, высунув над столом гадючьего изгиба рукояти. Войский, заботясь о мире, утешал каждого одним и тем же приемом: «Ты, брат, прав… но и ты, брат, прав… лучше, панове, поцеловаться…» И лез целоваться. Но и многократное звонкое целование не устанавливало тишины. Тогда войский, отчаявшись, выхватил саблю и рубанул поперек стола, раздваивая ложки, колбасы и глиняное блюдо с курами. «Что раньше: яйцо или курица, панове?» вскричал войский чуть ли не с ненавистью. «Откуда можете знать?» продолжал он таким же надрывным тоном, и все уважительно замолчали, пораженные невразумительным значением последней фразы. «А я все знаю, панове. Все! — объявил войский и в утверждение своей правоты смел саблей на пол и на колени шляхте половину чашек, костей и объедков. — Не царь, не король, не Сапега, не рыжие шведы, а — пожинаем плоды! Как Ева в раю, панове, соблазнила мужа съесть яблоко, так Марина Мнишек соблазнила нас идти на Москву, потому что захотелось бабе стать царицей…» Все застыли, ввергнутые в крайнее удивление неожиданным ходом и глубиной мысли. «Тогда мы Москву жгли, теперь она нас вырубливает! — кричал войский. — Наша игуменская хоругвь тоже ходила, только не все… У Марины дети были, сын или два; их перед казнью в Москве выкрали добрые люди; потом канцлер Лев Сапега одного кормил у себя в Ружанах, учил писать и молиться, как московиты. Я его сам видел — так себе, невзрачный царевич. Его казаки убили. Вот как, панове, было в прежние времена; кто делал, а нам терпеть… А вы о пустом спорите, потому что пьяные и не любите друг друга!..» Обессиленный речью войский лег на лавку и захрапел. Все уставились на старика, дивясь громкости храпа. В этот миг общего внимания войский стал переворачиваться со спины на бок. «Грохнется!» — сказал кто-то. «Нет, не грохнется!» — возразили ему. И угадали.

Из добрых примеров только сон и заразителен. Решили ложиться. Перед сном отправились вместе во двор по нужде. Тут бесы, поджидавшие Кротовича, сыграли с ним обычную шутку: ногу за ногу зацепили — он с размаху хряснулся мордой о бревно, которым дверь выбивали. Пана Петра в бездыханном или мертвом уже состоянии занесли в камору. Вернулись в зал — войский лежит на полу с тихим стариковским посапыванием. «А! Что я говорил! — сказал кто-то. — Грохнулся!» — «Чему рад! — застыдили его. — Грешно нам будет, если пан войский, как свинья, на полу будет спать. Подушку, подушку пану войскому». Пашута сунул старику под голову пуховую думку, поразмышлял и накрыл старика жупаном. «Добрая душа! — похвалила его шляхта. — По-рыцарски!»

Наутро пан Кротович из-за проклятых бесов стал, как упырь, — ни глаз ни носа, фиолетовый волдырь вместо головы, жутко было глядеть, как разводит пальцами веки, чтобы ткнуть ножом в ветчину, а не в живую ногу стерегущегося соседа. Уже на двор по потребности повел его сын за руку, как поводырь водит по дорогам слепого старца. «Да, — говорила шляхта, — не везет пану Петру!» Один Пашута из мелкой мстительности не хотел согласиться: «Что не везет! Другой бы умер от такого удара. А он только бревно помял». — «Грешно, пан, радоваться чужой беде», — корили Пашуту. «Нет, не радуюсь я, — отвечал Пашута. — И мне грустно. Но и панове никто не плачет». — «Никто не плачет, — говорили ему, — но каждый душой сочувствует». — «Так и я сочувствую, — отвечал Пашута. — Душа болит, видя такое мучение».

Но появлялся, держась за плечо сына, пан Кротович, садился на ощупь за стол, открывал руками страшный глаз свой, разыскивая наполненный кубок, и многие стремглав неслись в сени, откуда затем слышался безудержный бесноватый хохот.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: