— Проучился два курса в университете, — ответил Михал, — и оставил. Хочу получить специальное образование. Агрономическое. Возможно, поеду в Берлин. Мой брат увлекается химией, он не станет вести хозяйство, а мне нравится… Вы не обижайтесь, но не могу себе представить, как можно посвятить жизнь военной службе?
— У каждой профессии свои радости, — отвечал я. — Приведись мне жить помещиком, я наверняка через неделю умер бы от тоски.
— А я — через три дня, — сказал Шульман.
— Сердце нашего лекаря наполняется любопытством лишь в одном месте, пояснил я Михалу, — в анатомическом театре.
— А также возле операционного стола, — дополнил Шульман. — Все остальное, господа, поверьте мне, неинтересно.
Аллея привела нас к двум прудам, разделенным плотиной. Один был продолговатый, с чистой водой, с поставленным на столбах красивым птичником. Вокруг него лениво плавали два взрослых лебедя. Компания, от которой мы прежде отсоединились, стояла на берегу, восхищаясь благородством прирученных птиц. Второй пруд, идеально круглый, был обсажен ивами; ряска плотно покрывала его зеркало; на воде, но вплотную к берегу, стояла ажурная беседка.
— А это наше любимое место уединения, — сказал Михал.
Я признался, что и ряска, и запах тины, и круг ив мне очень нравятся. Шульман тоже сказал, что здесь он прожил бы вдвойне больше, чем назвал раньше. Тут панна Людвига привела в беседку остальное общество, и некоторое время все провели в полном молчании, как к тому обязывало очарование уголка.
Скоро господин Володкович пригласил нас в дом.
V
В столовой горели подвесные лампы. Стол был накрыт и производил ошеломляющее впечатление.
Невольно я посочувствовал одинокому Нелюдову. Нас рассадили; два места остались незаняты: возможно, пояснил хозяин, спустится к ужину старший сын Северин, а второй прибор, по обычаю, ждет случайного гостя.
Господин Володкович поднял бокал и предложил выпить за здоровье государя. К звону хрусталя примешался хриплый звон столовых курантов стрелки на белом циферблате показывали половину девятого.
Тост следовал за тостом, и скоро свободная веселость овладела всеми, если не считать зачарованного Василькова и Михала, не склонного к веселью, видимо, в силу своего агрономического ума. Оба, к сожалению, были мои соседи. Напротив меня сидел исправник Лужин, не умевший, как и все полицейские нашей империи, рассказывать ничего другого, кроме случаев непослушания и преступления порядка. Наиболее его возмущали тщеславие поляков, поднявших восстание, и черная неблагодарность освобожденных государем крестьян.
— Понять это, господа, невозможно, — говорил он, попеременно обращаясь то к подполковнику Оноприенко, то к Володковичу. — Имея привилегии, которых лишено было дворянство внутренних губерний, шляхта хватается за ружья, требует отсоединения, клевещет на царя, втягивает в бунт невежественные слои. Какова дерзость! Какое самомнение!
— Нам, здешним дворянам, вообще чужды идеи войны, — оправдывающимся тоном объяснял Володкович. — Мы всегда были окраинные и от этого всегда терпели. Только богатырская спина русского государства обеспечила нам спокойствие и мир. Застенки и околицы — вот источник смуты.
— Не только, не только! — говорил Лужин. — И из порядочного круга люди оказались замешаны, и скажу, самым скверным образом. Казненный руководитель Сераковский был офицер генерального штаба…
— Это, пожалуй, самое удивительное, — отвечал исправнику наш командир. — Нарушить воинскую присягу — худшего преступления я не могу вообразить.
— А сколько юношей из приличных семей, — продолжал исправник, — ушли в мятежный стан, стреляли в войска, убивали солдат…
— Ужасно, ужасно! — соглашался Володкович.
— Я не могу вам раскрывать содержание документов, поступающих к нам, но, поверьте, сердце обливается кровью от числа жертв с обеих сторон…
— Да, господа, — значительно произнес наш командир, — нет большего счастья для страны и населения, чем мир. Мы, солдаты, знаем это лучше всех.
— Это единственная возможность развивать экономику, — сказал Михал. Примером чему служит Англия, куда никогда не ступала нога завоевателя.
— И весьма жаль, — ответил исправник. — Вот уже куда следовало высадиться, хотя бы в отместку за разрушение Севастополя.
— Война имеет то достоинство, — вмешался в беседу Шульман, — что развивает медицину, в особенности хирургический ее раздел. (Подполковник Оноприенко кинул на лекаря неодобрительный взгляд, который, однако, лекарь игнорировал.) Да не будь войн, мы и ноги не умели бы правильно отрезать, говорил Шульман. — Это огромный стимул к совершенствованию инструментов и науки…
— Справедливая и убедительная мысль, — сказал Лужин. — Согласен с вами полностью. Эдуард Станиславович, — повернулся он к Володковичу, — Северина все нет, а мне хочется его видеть.
— На долгую, верно, пошел прогулку, — ответил Володкович. — Трепетные чувства, страдание, — он поднялся. — Но не поленюсь посмотреть…
Исправник Лужин воспользовался случаем сообщить о несчастных случаях, имевших место в уезде по любовным причинам. Некая барышня влюбилась в ксендза, но, не склонив его к отказу от сана, приняла мышьяк и скончалась в ужасных муках. Муж убил неверную жену; жена околичного шляхтича застрелила ловеласа-мужа; мужик зарубил соблазнителя дочери, после чего последняя кинулась в омут. И в пять минут, к тому времени, как вернулся хозяин дома, он нашпиговал собрание десятком трагедий.
Господин Володкович объявил, что Северина в доме нет, и извинился пред всеми за его невежливость. Словно в искупление этой вины слуги внесли блюда с жаркими. Телячья грудинка с раками, жареные гуси, бараньи котлеты, филе, снятое прямо с вертела, раковые сосиски вздымались на подносах, как маленькие вулканы, а хозяин, приложив руку к груди, просил простить убогость стола, приготовленного на скорую руку. Скромность его была опротестована бурным восторгом. Судя по неутолимой жажде лекаря, и вина были отличны. Исправник, как я уже отмечал, бывший худоватого телосложения, ел, однако, с силою Ильи Муромца, так что у меня даже возникло подозрение не имеет ли он особого органа для хранения пищи впрок подобно пеликану.
Внезапно где-то неподалеку прозвучал пистолетный выстрел, и наш приятный ужин прервался.
VI
— Это ваши балуют? — удивился исправник.
— Нет, — отвечал Володкович. — Мои не посмели бы. И оружия не имею. Только мортирки. Петра! — крикнул он.
Явился слуга.
— Позови Томаша.
Через три минуты в столовую вошел запыхавшийся Томаш, в котором я узнал спесивого кучера, виданного нами возле корчмы.
— Кто стрелял? — строго спросил Володкович.
— Не знаю, ваша милость пан.
— Так узнай! — приказал хозяин. — И живо!
Беседа естественным образом перевелась на разбойников. Наш прапорщик Купросов, родом из Архангельска, рассказал несколько историй о раскольниках, считающих грех на душе необходимым условием для внимания бога к молитве. По их поверьям, кто без греха, того бог не слышит и не может простить. «Это верно, господа, — подтвердил Лужин, — наибольшее число преступлений совершается вблизи раскольничьих сел. К счастью моему, в нашем уезде их нет». Володкович вспомнил случаи грабительских нападений горцев, свидетелем которых довелось ему быть. И даже наш лекарь внес вклад в устрашение панны Людвиги, поведав о жестоких нравах московских воров, на мой взгляд, все целиком придумав под влиянием вина.
Все уже позабыли о выстреле, как двери распахнулись и в залу влетел Томаш.
— Ваша милость пан! — закричал он. — Северин! Пан Северин… Выстрелил в грудь…
— Что! Кому! — закричал Володкович.
— Себе! Себе! Он там — в беседке.
Господин Володкович кинулся бежать, за ним — Михал, Людвига, Красинский и все наши офицеры. Лужин — я сразу оценил его сметку — захватил подсвечник.
Мы бежали по темной аллее. Свет взошедшей луны едва доходил сюда сквозь густую листву. «Северин! Северин!» — выкрикивал Володкович. «Ничего не трогайте, господа», — кричал исправник.