Но вот мы видим ее снова, на этот раз в печальном одеянии вдовы.
Мистер Твайкотт так и не выздоровел и теперь лежал на переполненном кладбище южной окраины столицы среди покойников, из которых никто при жизни не только не был знаком с мистером Твайкоттом, но и фамилии-то его никогда не слыхал. Сын исполнил свой долг, проводив отца до могилы, и снова вернулся в школу.
Пока происходили эти перемены, все обращались с Софи, как с ребенком, каким она и была, если не по возрасту, то по натуре. По завещанию мужа она могла распоряжаться только скромным годовым доходом, оставленным ей лично. Все остальное он, опасаясь, что Софи по ее неопытности могут обмануть, поручил опекунам. Сыну был обеспечен полный курс школы, затем поступление в Оксфордский университет, по окончании которого его ждал священнический сан; и самой Софи оставалось только есть да пить, чем-то заполнять свой досуг, завивать и укладывать свои каштановые локоны и следить за тем, чтобы все в доме было в готовности к приезду сына на каникулы.
Муж, предвидя, что скончается на много лет раньше Софи, незадолго до смерти купил на ее имя небольшой особнячок на той же длинной прямой улице, где находилась и церковь с пасторским домиком. В этом особняке она и обосновалась теперь и часто подолгу сидела у окна, глядя на крошечный кусочек газона перед домом и дальше, через решетку палисадника, на никогда не затихающую улицу; или, высунувшись из окна второго этажа, устремляла взор вдоль строя закопченных деревьев и грязно-серых фасадов, от которых в пыльном воздухе эхом отдавался шум, столь обычный для главной улицы городского предместья.
Между тем сын со своей школьной ученостью, безупречно правильной речью и высокомерием, усвоенным в аристократическом интернате, мало-помалу утрачивал то широкое сочувствие всему миру, простирающееся даже на солнце и луну, с которым он, подобно всем детям, родился и которое мать его, сама дитя природы, так в нем любила; теперь его внимание привлекал лишь узкий круг из нескольких тысяч богатых и титулованных особ — капля в море прочих людей, ни в коей мере его не интересовавших. Он все больше и больше отдалялся от матери. Нет ничего удивительного в том, что Софи, которая жила в предместье, где селились лишь мелкие торговцы и клерки, и разговаривала только с двумя своими служанками, вскоре после смерти мужа утратила даже и тот светский лоск, который она при нем усвоила, и теперь сын видел в ней только деревенскую женщину, за чьи ошибки и происхождение ему как Джентльмену суждено было мучительно краснеть. Он был еще недостаточно взрослым, — а может быть, тут и годы бы не помогли, — чтобы понять, как бесконечно малы эти пороки по сравнению с нежностью, переполнявшей ее сердце и остававшейся не излитой до той поры, пока сын не станет способным принять этот драгоценный дар или пока не найдется для этого какой-нибудь другой человек. Если бы Рэндольф жил дома, с ней, она бы целиком отдала это чувство ему; но сейчас он, по-видимому, так мало в нем нуждался — и оно оставалось затаенным в глубине ее сердца.
Жизнь ее была невыносимо однообразна: прогулок пешком она совершать не могла, кататься по городу, да и вообще разъезжать — не любила. Так, без всяких перемен, прошло почти два года, а она все сидела у окна и смотрела на пыльную улицу и вспоминала деревню, где она родилась и куда ей так хотелось вернуться, пусть даже ей пришлось бы — ах, какое это было бы счастье! работать в поле простой поденщицей.
Мало бывая на воздухе, Софи плохо спала и часто ночью или ранним утром вставала поглядеть на пустынную в это время дорогу, вдоль которой выстроились фонари, точно караульные в ожидании торжественного шествия. И действительно, каждую ночь перед рассветом здесь двигалось некое шествие возы, нагруженные овощами, направлялись на Ковент-Гарденский рынок. В этот безмолвный сумеречный час они проползали мимо, воз за возом, а на возах зеленые бастионы из капусты, которые покачивались, словно вот-вот упадут, но никогда не падали, крепостные стены из корзин с бобами и горохом, пирамиды белоснежной репы, паланкины с разной мелкой овощью — все это проползало мимо, влекомое дряхлыми лошадьми, ночными работниками, которые между приступами гулкого кашля, казалось, терпеливо размышляли, отчего это им суждено трудиться в сей мирный час, когда все живое давно отдыхает. Она любила, когда уныние и расшалившиеся нервы гнали прочь сон, завернувшись в плед, с сочувствием глядеть на лошадей, наблюдать, как, проплывая мимо фонаря, вспыхивает живыми красками свежая зелень, как потные бока животных блестят и дымятся после долгих миль пути.
Какое-то особое очарование таилось для нее в этих проезжающих по городским улицам деревенских повозках и в их возницах тоже деревенского вида, — жизнь их, казалось ей, совсем не похожа на ту суету, которая царила на улице в дневные часы. Однажды под утро она заметила, что какой-то человек на возу с картофелем пристально разглядывает дома на улице, и ей почудилось в нем что-то знакомое. Она решила подстеречь его снова. Старомодный фургон с желтым передком узнать было нетрудно, и на третью ночь она опять его увидела. Да, она не ошиблась, это был Сэм Гобсон, который много лет назад был садовником в Геймэде и чуть было не стал тогда ее мужем.
Случалось и раньше, что она вспоминала о нем и спрашивала себя, не была бы жизнь с ним в деревенском домике более счастливым уделом, чем та, которую она избрала. Но тогда она думала о нем без особой нежности, а теперь, когда она изнывала от скуки, его появление, как это и понятно, пробудило в ней живейший интерес. Она легла в постель и задумалась. Эти огородники обычно прибывают в город в час или в два ночи, а когда же они возвращаются? Ей смутно помнилось, что пустые возы, совсем неприметные днем среди уличной сутолоки, проезжают здесь что-то около полудня.
Был еще только апрель, но в то утро она тотчас после завтрака велела поднять раму и уселась у окна, освещенная бледным весенним солнцем. Она делала вид, что шьет, а сама не сводила глаз с улицы. Наконец между десятью и одиннадцатью она увидела долгожданный фургон, порожняком возвращавшийся домой. Но на этот раз Сэм сидел на козлах, погруженный в раздумье, и не озирался по сторонам.
— Сэм! — крикнула она.
Сэм вздрогнул, обернулся — и лицо его озарилось радостью. Он подозвал какого-то мальчугана подержать лошадь, соскочил с повозки и подбежал к окну.
— Мне трудно ходить, Сэм, а то бы я сошла, — сказала она. — Ты знал, что я тут живу?
— Да, миссис Твайкотт, я знал, что вы живете где-то поблизости. Я часто тут кругом поглядывал, думал, увижу вас.
Он вкратце рассказал ей, как вышло, что он очутился здесь. Садовничать в деревне около Олдбрикэма он бросил уже давно; теперь он служит управляющим у фермера в пригороде к югу от Лондона, и в его обязанности входит раза два-три в неделю доставлять фургон с овощами на Ковент-Гарденский рынок. Она с любопытством спросила, почему он переехал именно в эту часть Лондона, и он сказал, что год или два назад прочел в олдбрикэмской газете о кончине их бывшего геймэдского викария, который был потом настоятелем церкви в южном предместье Лондона; мысль, что Софи живет здесь, засела у него в голове, и он все кружил по этим местам, пока наконец не устроился к своему фермеру.
Они поговорили о родной деревушке в милом их сердцу Северном Уэссексе, о местах, где в детстве любили играть. Она старалась не забывать, что теперь она дама из общества и не должна слишком откровенничать с Сэмом. Но долго выдержать она не смогла, голос ее задрожал, глаза наполнились слезами.
— Вам, видно, не очень-то весело живется, миссис Твайкотт? — сказал он.
— Откуда же быть веселью! Я только в позапрошлом году похоронила мужа.
— Я знаю. Но я не про то. Вам не хочется вернуться в наши родные места?
— Мое место здесь, на всю жизнь. Это мой дом. Но я понимаю… — И вдруг Софи перестала сдерживаться. — Да! Хочется! Господи, я так тоскую по родным местам, нашим родным местам! Ах, Сэм, поселиться бы там, и никуда бы не уезжать — и там бы и умереть! — Она опомнилась. — Что это на меня вдруг нашло? У меня ведь есть сын, чудесный мальчик. Он сейчас в школе.