— Со страхов, обыкновенно, друг друга и топят, — говорил Гаврилыч. — Мы этак же как-то плыли, а перед нами барка и убейся… Ну, народ, обыкновенно, в воде тонет. Глядим, двое прямо к бойцу же и плывут. Один было схватился рукой за веточку — уцепился, висит. А мы на них к бойцу так стрелой и пластаем, взарез… Уж близко было, сняли бы беспременно, а другой-то подплыл да его за ногу. Ну, оба в воду, сердяги… Так и потонули ни за грош… Я так полагаю, — прибавил Гаврилыч после небольшой паузы, — что это блазнит человеку, когда он тонет… Может, ему нечистая сила глаза отводит: кажется, поди, что плывет к мелкому берегу, а тут вдруг головой о камень.
— А вот спросите, как Прошка барку убил под Горчаком — камнем, — говорил Мамко. — Я тогда с ним плыл… Тоже напримались страсти-то. Барку вверх дном выворотило.
— Прошь, а Прошь, расскажи, — упрашивали бурлаки.
— Отвяжитесь, черти… Ну, убил так убил, — отвечал Прошка, помешивая что-то деревянной ложкой в чугунном котелке, очень искусно пристроенном у самого огонька. — Вам какая забота?..
— Тогда с тобой служащий плыл? — спрашивал Окиня.
— Плыл. Какой-то уткинский.
— Ты его и утопил?
— Нет, он-то остался цел, а жена и четверо детишек тово…
— Захлестнуло валом?
— Не то штобы захлестнуло, а вроде как от своей глупости… Барку-то как бздануло о боец — батюшки мои светы: светопреставление! Она, как лошадь, на дыбы… Ей-богу! Доски это летят, чугун, палубы, поносные, люди… А вода так и мелет, так и мелет. На верхней палубе была маленькая казенка пригорожена, ребятишки у служащего в ней и сидели. Сам-то с женой стоял на палубе вместе со мной… Как это барка сорвалась к бойцу, жена-то у служащего в казенку, за детишками, а четверых где зараз вытащишь. В одну секунду барка моя на дыбы, мы с нее горохом так и посыпались в воду, а потом барка этак плечом, плечом да и выворотилась вверх дном. Да не оказия ли: пятнадцать тыщев пудов чугуна было, точно вот кто схватил ее рукой да и переворотил!..
— Этакая силища у этой воды, братцы!..
— Бедовое дело, когда река играет…
— Ну, вылезли мы на берег, — продолжал Прошка, подбрасывая в огонь несколько поленьев: кто где!.. Как тараканы расползлись или вроде, если кошку за хвост в реку… служащий тоже выплыл, а барка вверх дном, пустая мимо нас плывет. Ни жены, ни детей… Как ударится, сердяга, о земь — тут и ума решился. Так в Пермь, в сумасшедшую больницу, и свезли.
— Да что ему за неволя была с караваном плыть?
— Да так сказывал, что трахтом до Перми надо было заплатить рублей двадцать, а тут даром довезут.
— Вот те и даром!.. А!
— Ох-хо-хо! Грехи наши тяжкие… Покорыстовался, а господь и нашел, — резонирует Гаврилыч.
— Ну, так, Гаврилыч, нельзя, — возражает Окиня. — Мало ли народу по реке плавает: может, грешный-то выплывет, а святой человек потонет. Это уж не в наказание, а так, произволение божеское.
— Нет, Окиня, ежели кто грешный человек, — беспременно утонет. Взять собаку теперь…
— Ну, это другое дело, — решает Окиня. — Дай мне тыщу рублей, я и то не поплыву с собакой…
— По какой причине не поплывешь? — приставал Гаврилыч. — По той причине, что собака — все одно что черт… Нечисть и погань, одно слово. А грешный человек хуже пса…
— А если грешный человек покается, Гаврилыч? — спрашивает Минеич, прищуривая глаз.
— Да когда он успеет покаяться-то? Тут один секунд, и шабаш: только пузырьки…
— Ну, а если так: грешный человек видит, что барка на бойца бежит, он сотворит про себя молитву и раскается. Тогда как?
— Это ты, Минеич, правду сказываешь, — согласился Окиня. — Поэтому я пса никогда не возьму на барку… Пес разве может раскаяться? Может, в нем черт сидит, а он к тебе идет и этак хвостиком виляет.
— Вот тоже если свистеть на барке… — нерешительно замечает кто-то.
— Свистеть — это совсем другое дело, — говорит Окиня. — От свисту ветер поднимается… Уж это верно! Ты, Минеич, хоть и был учителем, а этого не понимаешь… Верно тебе говорю.
— Да не может быть, — протестовал Минеич в качестве образованного человека.
— Этак-то вот по межени плыли мы в позапрошлом году с приказчиком одним, — рассказывает Окиня, болтая ногами. — Он вот так же: пустяки, говорит, старухи, говорит, наврали… Ходит этак по барке да посвистывает. Ну, думаю, свисти, только штобы после не плакать. Выбежали это мы из камней, пониже Камасина, и принял нас ветер, и принял, и принял… Две недели выстояли у берега. «Ну, говорю приказчику после, будешь еще свистеть?»
Бурлаки хохочут. Минеич служит мишенью для шуток и острот. Когда он пытается объяснить причины происхождения ветра, вся палуба помирает со смеху, и он смолкает. Дождь продолжает идти, точно сверху сыплется мельчайшая водяная пыль. На передней палубе бурлаки приуныли. Только солдат и неугомонный Васька грызутся между собой.
— Молчи, кислая шерсть! — говорит Васька.
— А ты расскажи, как кислоту воровал? — спрашивает солдат.
Васька прославился тем, что однажды забрался на пристани в амбар и украл «кислоту». Он думал, что в бутылке водка или спирт. На беду, он еще упал дорогой, и ему жестоко обожгло все ноги. Вылежал в больнице месяца три, и теперь, как ни в чем не бывало, только посмеивается. Это обстоятельство сблизило Ваську с Рыбаковым, у которого он «в подрушных», как говорят бурлаки.
— Эх, соколы ясные, синички-сестрички! — весело покрикивает Окиня на приунывших бурлаков. — Не весь голову, не печалуй хозяина!
Но эти возгласы плохо ободряют продрогших, полузамерзших бурлаков. Вечер приближается, всем хочется согреться и соснуть. Бабы суетятся около огня и воюют с Прошкой из-за дров и из-за котелка. Прошка, из любви к искусству, ругается с ними напропалую. Бурлаков занимает эта сцена.
— Лушенька, голубушка, котелком-то его по башке окрести!.. — советует Окиня. — Ну, еще разок…
Сплавщику очень хотелось бежать целую ночь, но бурлаки начали роптать и, наконец, совсем взбунтовались.
— Издохнуть, что ли, нам? — заворчал даже Рыбаков, который вообще был скуп на слова.
— А черт ли вам не велел одежу брать с собой?.. — ругается Окиня на палубе. — Нанимаются, а дошло дело — на попятный двор.
— По ночам мы не нанимались плыть, — возражает старик с передней палубы.
— Верно, верно! — слышатся голоса. — Хвататься, Окиня, пора… Собирай снасть, ребя… Кто на берег?
Плыть на берег со снастью, то есть с канатом, вызвались Васька и Афонька. Они сели в косную, куда сложили им канат, и отвалили к берегу.
— Тут за мыском сичас кедрик стоит! — кричал Окиня, бегая по палубе. — А около кедрика пень, вот за него и закидывай снасть… Налево нос-от.
Хватка, то есть привал барки к берегу, — даже осенью «в камнях» довольно замысловатая вещь, потому что течение здесь довольно сильное и нужно много ловкости и уменья, чтобы остановить барку. Про хватку весной и говорить нечего. Тогда сплошь и рядом рвется снасть или перегорает огниво, то есть деревянный столб на корме барки, на который наматывается снасть. Дело в том, что когда конец снасти укреплен на берегу за дерево, нельзя закрепить снасть на огниве мертвой петлей, потому что или снасть порвется, или вырвет огниво. Чтобы предупредить это, начинают травить снасть, то есть обернутую вокруг огнива снасть понемногу выпускают, и барка останавливается постепенно. Нужно видеть, какая сила развивается здесь от трения снасти об огниво: часто огниво загорается, и снасть его перерезывает. Если канат лопнет, концами может убить несколько человек, чему и бывали примеры.
Я с любопытством следил за всеми подробностями происходившей хватки. Косная быстро неслась к берегу. Прошка стоял на корме и разматывал снасть. Вот Афонька и Васька причалили к берегу, выскочили из лодки и вдвоем едва поволокли по траве тяжелый канат.
— Готово! — донеслось с берега.
Прошка ждал только этого слова и быстро навернул снасть на огниво. Барка вздрогнула, и канат натянулся, как струна.
— Трави снасть-то, трави! — орал Окиня. — Корму поддоржи…