— Чем труднее?

— А тем труднее, что приходится в воду лезть, а вода в те поры как есть ледяная. Ты барку сымаешь, а по реке лед плывет… Вот тогда как? Часов пять другой раз в воде по брюхо стоишь…

— Как же это? Простудиться можно!

— И студятся… Как не студиться, ежели теперь лед. Другие совсем даже без ног остаются. У нас таких человек пять на пристани есть: отнялись ноги, и шабаш. Человек ищо молодой, а куда он без ног-то: калека — калека и есть, одно слово. Милостинку просить — только и всего ремесла.

— Да вон поставь Минеича в воду — он тут и умрет.

— А вот это ты не ладно говоришь, барин. Недаром старики-то сказывают, что скрипучее дерево два века живет… Я нарочно замечал, что который бурлак в прыску, тот и погинет. Верно говорю… А Минеич не то! Минеич так в худых душах и останется, он отдышится, потому у него уж состав такой: кожа да кости. А вот скоро работа будет, согреются, — прибавил Прошка.

— Какая работа?

— Да к Кыну переборы пойдут, тут много работы будет… Еще попарят лоб-то, даром что снег идет.

Вид берегов днем, при ярком освещении, полон самых оригинальных красот. Даже под дождем эти красоты сохраняются, хотя перспектива исчезает и даль представляется мутным пятном. Но снег сразу меняет картину. Нет ничего печальнее вида еще зеленой травы, которую заживо хоронит слой снега. Вам кажется, что эти зеленые стебельки чувствуют собственное замерзание и напрягают последние силы, чтобы пробиться из него зелеными усиками. Березы, рябины, ивы — вообще лиственные породы — разделяют общую участь с травой, с той разницей, что листва давно пожелтела и значительно поредела, так что эта последняя борьба между жизнью и смертью не бросается в глаза так резко. Один хвойный лес ничего не теряет от этой перемены, а даже выигрывает: омытая дождем хвоя так и блещет своей темной зеленью, а снег ей нипочем. Самая вода в реке казалась теперь темнее и зловеще шумела на переборах и под камнями. Я долго смотрел кругом на измененную снегом картину. Сколько в ней теперь печального!.. Что-то точно давило самую душу при виде этой умиравшей зелени.

Бурлаки с ходу переругивались, точно от этого можно было согреться. И по тону и по содержанию этой ругани видно было, что она ведется pour passer le temps:[2] не было настоящего огня. Последнее происходило, может быть, и оттого, что публика относилась к этой ругани совершенно равнодушно, а равнодушие может убить даже истинного артиста. Ваське надоело ругаться с солдатом, и он теперь изощрял свое остроумие на «заводчине» Афоньке.

— Жжены пятки, калёны носки! — кричит Васька. — Сидел бы лучше у матери на печке да перегребал золу, заводчика…

— А ты, бурлак-ершеед, лаптем подавился, — отвечает Афонька.

— У вас с солдатом одна вера-то: чужими руками жар загребать… Я, кабы был сплавщиком, беспременно велел бы утопить вас в первом переборе. Окиня, ты скажи нам только одно слово, мы с Федей завяжем заводчину и солдата узлом да в Чусовую. Пусть ершей половит…

— Эк тебе, Васька, неймется, — говорит старик. — Ведь сам околел, а все еще ругается…

— Мне тепло, — отзывается Васька, встряхивая волосами. — Вон заводчина зубами стучит, как в кузнице!..

Барка медленно скатывается под нависшие утесы. Скалы кажутся теперь еще выше и угрюмее. Поносные глухо вспенивают воду. Мы плывем под Оленьим камнем. По преданию, преследуемый охотниками олень бросился с высоты этой скалы прямо в реку. Это salto mortale, конечно, стоило бедному животному жизни, потому что скала здесь поднимается над водой сажен на сорок, если не больше.

В одном месте выглянула на берегу деревенька. Бурлаки выпросили у водолива лодку и отправились за провизией, «за харчем». На корме лодки сидел солдат, в веслах — Васька и Степанька; на носу помещался Рыбаков.

— Только у меня чтобы без баловства, — говорил Окиня, отпуская бурлаков. — Ты уж, Федя, смотри, пожалуйста, тово…

— Не впервой, — угрюмо отвечал Федя, не поворачивая своей буйной головы.

— Ну, они так не приедут, — говорили бурлаки.

Лодка обогнала барку и пристала к мысику, на который высыпало десятка два домиков. Бурлаки скоро скрылись в ближайших избах. Снег продолжал падать мягкими хлопьями; в воздухе стояла пронизывающая сырость. Бурлаки попеременно грелись у огня и выпрашивали у Прошки котелок для варева. Десятка два ложек горячей жижы едва ли в состоянии согреть продрогших насквозь людей. Афонька посинел и стучал зубами, Минеич походил на мокрого цыпленка, который только что вылупился из яйца; припоминая вчерашние разговоры, я совсем не жалел этого несчастного служащего. Уж лучше бы ему умереть, чем вернуться обратно домой и тиранить несчастную жену.

— Ах, псы!.. — ругался Окиня, высматривая из-под руки вверх по реке, по направлению к оставшейся назади деревушки, от которой отделилась черной точкой лодка. Да не ерники ли, не варнаки ли?..

— Чего ты ругаешься, Окиня?

— Да вон псы-то, остались в деревне… Только двое плывут, — один в веслах, другой на корме. Ах, варнаки, варнаки!..

Как я ни напрягал зрения, решительно невозможно было ничего рассмотреть в догонявшей нас черной точке. Только орлиный глаз Окини был в состоянии различить даже фигуры людей.

— Курва Степанька в веслах сидит, а на корме солдат… Да не мошенники ли, а тут сейчас работа!.. Ах ты, господи милостивый…

— Почему ты думаешь, что это плывут непременно Степанька с солдатом?

— Да ведь сразу видно… Эвона как веслом-то бултыхает, точно квашонку мешает, — известно, бабье дело! А лодка-то из стороны в сторону так и мотается, небойсь, у Феди с Васькой бежала бы как по струне.

Лодка нас догнала через четверть часа. В ней действительно сидели только Степанька и солдат; в носу помещалась закупленная провизия; картофель, ковриги хлеба, что-то завернутое в грязную тряпицу.

— Ничего, догонят, — успокаивал сплавщика Прошка.

— Знаю, что догонят, на берегу не останутся…

— А как они будут догонять барку? — поинтересовался я.

— А вот увидишь… Это уж их дело. Прошь, припаси-ка новенькую лычагу. Надо будет поучить ребят…

Прошка отправился в свой балаган и вынес оттуда свернутую вчетверо веревку из лык, какой были перевязаны медные штыки в тюках.

Я с нетерпением ждал этой науки «ребят», но барка плыла вперед, а их все не было.

— Вон за этим плесом сейчас перебор будет, — говорил Окиня, с беспокойством поглядывая назад. — Вода мала, как бы на таш не наткнуться.

Барка тихо катилась по неподвижно стоявшей воде. Мы огибали широкую излучину, в которой вода точно замерзла и не двигалась. Берега поросли дремучим хвойным лесом, из которого виднелись только вершины лиственниц. Где-то слабо посвистывал рябчик, нарушая царившую кругом мертвую тишину.

— Плывут!.. — пронеслось по барке, когда из-за мыса, пересекая реку, показалась узкая однодеревка, лодка-душегубка, как называют здесь такие лодки. Она так низко сидела в воде, что бортов совсем не было видно и люди, казалось, плыли прямо по воде. Теперь уж можно было рассмотреть массивную фигуру Рыбакова и Ваську; на корме сидел плешивый седой старик и с песнями бойко гнал лодку одним веслом.

— Ишь, как весело плывут! — любовался Прошка.

Лодка причалила к борту. Бурлаки вылезли; старик в лодке крепко стоял на ногах, — видно, что с детства вырос на воде.

— Весело плаваешь, дедко, — переговаривались бурлаки со стариком.

— Изуважить хотел бурлачков, — молодцевато отвечал старик, подмигивая глазом: — Славные ребята…

— На што лучше, дедко.

— Ты чего тут торчишь? Отваливай! — кричал Прошка. — Еще штыку выудишь, пожалуй…

— Да вот мне расчет с молодцов надо получить.

— Какой тебе расчет? — отозвался Васька. — Тебе, старому черту, заплачено сполна, и проваливай….

— Как заплачено? Ах, разбойники!..

— Ты еще ругаться!..

Душегубку оттолкнули, а старика Васька на прощанье из ведра окатил водой. Бурлаки хохотали. Когда ругавшийся старик, наконец, отстал, Васька вытащил из кармана кисет с деньгами и красный бабий платок.

вернуться

Note2

Для того, чтобы провести время (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: