— Да я для вас же хлопочу, братцы…
— Ишь, братец какой выискался!. Нет, Прош, не тебе в воду-то лезть, так ты, тово, проваливай в палевом, приходи в голубом!..
— Да ведь вам же, дуракам, хуже, если будем сидеть на ташу. Ну, чего вы горло понапрасну дерете: не впервой! — Обсохнет барка на ташу — и ступайте домой без расчету…
— Так и пошли!.. Подставляй карман шире…
— Дело прямое, что без расчету уйдете… Мне ведь што, мне все равно, об вас говорю.
Эти переговоры не привели ни к чему, и Прошка удалился в балаган ни с чем; но его резоны произвели известное впечатление, главным образом, конечно, на благоразумный, рассудительный элемент. Первым отозвался старик с передней палубы, а за ним Гаврилыч и Мамко; бабы им вторили. Мало-помалу голос благоразумия начал брать перевес, особенно когда бурлаки отдохнули и наелись. Васька завернулся в мокрую рогожку и спал мертвым сном тут же на медных штыках, — только пар валят. Можно было подивиться этому железному здоровью.
— Первое дело, не надо, как вылезешь из воды, соваться к огню, — говорил Минеич, попыхивая крошечной сигаркой.
— Отчего же нельзя? — полюбопытствовал я.
— А это уж известно каждому бурлаку… Да. Примеры бывали. Кто этаким манером продрогнет в воде да к огню сунется, сейчас ноги как деревянные и сделаются. Так совсем и отнимутся: пропал человек. Надо исподволь… Обтерпишься где-нибудь под палубой, потом можно и у огонька погреться. Хорошо, если у кого переменка есть в запасе: рубашка, штаны… Чтобы, значит, сейчас в сухое перемениться.
— А у вас разве нет с собой другой рубашки?
— Другой-то нет…
— Тогда без рубашки лезть в воду?
— Оно, пожалуй, и так, да как-то не принято… Совестно одному-то голому быть, притом на барке вот женщины тоже. Нет, уж так, как господь пошлет: обсохнет понемногу на живом человеке.
Как могла обсохнуть мокрая рубашка на костях Минеича, для меня было такой же загадкой, как богатырский сон Васьки, который теперь был обсыпан поверх своей рогожки целым слоем мокрого снега. А дорогое время летело. Короткий осенний день был в середине. Еще несколько часов, и барке грозила серьезная опасность совсем обсохнуть на ташу. Снег продолжал валить мокрыми хлопьями. В воздухе стояла мертвая тишина, нарушаемая только всплесками и шумом бурлившего около нас перебора. Прошка раскупорил заветную посудину и вынес бочонок на палубу.
— Ну, братцы, подходи, — кричал водолив, наливая первый стакан. — Кому первому? Эх, хороша водка!.. Сам бы пил, да деньги надо…
— Ты уж в Перме отведешь душу, Прош, — дружелюбно говорили бурлаки, гуськом подходя к бочонку.
Первым подошел Минеич. Дрожащей рукой взял он стакан из могучей лапы Прошки, перекрестился, разгладил рыжие усы и жадно прильнул синими губами к стакану, пока в нем не осталось ни капли.
— Ты уж, Минеич, тово, пожалуйста, постарайся, — шутил Прошка: — на тебя вся надёжа!.. Прикладывайтесь, ребята.
В этой обстановке, при работе в холодной воде, водка являлась, кажется, единственным спасительным средством, и, право, едва ли можно обвинять бурлаков в таком пристрастии к ней. Пили все с одинаковым удовольствием, и все одинаково крякали и пожимались от разлившейся благодетельной теплоты по измерзшему бурлацкому телу. Окиня тем временем хлопотал на корме, где разматывали снасть и готовили «неволю». Неволей, на образном бурлацком жаргоне, называется широкое, стесанное с двух сторон бревно; оно походит на обыкновенную доску, только чрезвычайно толстую.
— Сперва попробуем неволей, — кричал Окиня: — может, и сдернет с таша…
Неволю прикрепили комлем к носу, а другой конец свободно опустили на толстом канате.
— Кто из охотничков на неволю? — кричал Окиня.
Мамко и Васька молча выделились из толпы. Через минуту они были в одних рубашках.
— Мотряй, чтобы струей не сбило, Вась…
— Не собьет, — отозвался Васька уже из воды, которая ему доходила по грудь. — Ух, студяно!..
Мамко последовал его примеру, и с «чегенем», то есть длинным колом в руках, стал под плечом барки; Васька, цепляясь за неволю, перебрался до ее дальнего конца и обседлал ее.
— Прош, чегени! — кричал Окиня, бегая по корме. — Федя, ищо потуже…
Прошка и Рыбаков плотно подперли корму барки толстыми кольями с противоположной неволе стороны; но место было глубокое, колья трудно было установить правильно, и Рыбаков спустился в воду.
— Мамко, подчегенивай! — крикнул Окиня, держа в руках закрепленную на огниве снасть.
Мамко продернул свой кол в отверстие, сделанное на конце неволи, и как-то особенно ловко повернул бревно ребром, так что вода сразу образовала запруду и сильно наперла на неволю. Васька старался удавить прыгавший конец неволи глубже в воду. Канат натянулся. Барка задрожала. Бурлаки с шестами стояли на корме и не давали ей повертываться назад. Был один момент, когда барка, кажется, была готова сняться с таша, но одной неволи было мало, а другой не было в запасе.
— Видно, нечего делать, братцы… — уныло проговорил Окиня, почесывая затылок. — Берите чегени да в воду.
Минеич, солдат, Гаврилыч, Афонька, Прошка и старик с носовой палубы, ожигаясь, спустились по другую сторону от неволи и выровнялись с чегенями под левым плечом барки. Бабы стояли у носового поносного. Нужно было спустить неволю, а потом вдруг повернуть ее, и в то же время бурлаки должны были сдвигать барку чегенями. Васька затянул «Дубинушку». Когда дошло до «подернем», неволя зашумела, бабы ударили нос, направо, бурлаки приподняли левое плечо чегенями — барка немного подвинулась, но потом опять стала.
— Эх, ешь-те мухи с комарами! — ругался Прошка, бросая свой шест. — Точно руками кто ее держит.
— Маленичко подалась, братцы, — одобрял Окиня, и сам затянул «Дубинушку».
Что-то такое необыкновенное было во всей этой картине: эти люди, стоявшие чуть не по горло в воде, шум бурлившей воды, эта дружная песня, гулким эхом катившаяся вниз по реке… А снег продолжал все идти, точно белым саваном, покрывая все кругом. Несколько раз уж пропели «Дубинушку», у бурлаков давно стучали зубы. Прошка в эту критическую минуту опять появился с магическим стаканчиком и бочонком.
— По два стакана на брата, — распорядился Окиня.
Бурлаки, не вылезая из воды, выпили свою порцию. Грянула опять «Дубинушка», и на этот раз барка начала медленно сползать с камня, на котором видела.
— Сильно-гораздо, молодцы! Сильно, молодцы!.. — неистово орал Окиня, бегая по палубе как сумасшедший.
Бурлаки с дружным криком подхватили барку чегенями, и она, наконец, сползла с таша. Все бросились из воды и карабкались по бортам. Минеича при этом чуть не утянуло под барку, но Прошка вовремя ухватил его и, как мокрого котенка, выдернул из воды.
— Поживи еще, Минеич, — шутил Прошка, опуская свою добычу: — рано собрался ершей-то ловить.
— Чуть было не засосало… — шептал Минеич посиневшими губами; он теперь был рядом с другими бурлаками неизмеримо жалок и едва попал ногами в свои ветхие порты.
Барка точно обрадовалась своему освобождению и, казалось, плыла как-то необыкновенно легко и ходко. Бабы равнодушно смотрели на бурлаков, как они одевались в свои лохмотья, и ни на одном лице не промелькнуло ни улыбки, ни тени стыдливости. Да и чего было стыдиться, когда продрогшие, окоченевшие люди спасали себя от холода.
— Ну-тко, погрейся, братцы! — командовал Окиня, затягивая свое бесконечное «нос направо», «поддоржи корму», «наконь корму», «корму на порубень» и т. д.
Бурлаки с особенным усердием налегли на поносные и выбивались из последних сил, чтобы согреться. Этот маневр все-таки был лучше, чем дрогнуть где-нибудь под палубой. К огню никто не подошел, кроме солдата, который не знал приемов бурлацкой гигиены.
— Ступай ты к поносному, — говорил Прошка несчастному воину. — Охота человеку задарма пропасть… Вот согреешься, тогда и к огню.
Хорошо это было советовать, но каково терпеть!
— Шабаш! — скомандовал, наконец, Окиня и, сняв шапку, проговорил: — Спасибо, други сердечные… Вызволили!.. Прош, закати им ишо плепорцию!