25

В это время шло заседание правления. Председатель заканчивал доклад об итогах уборочной и распределении урожая по трудодням. Он оперся локтем на кипу рыхлых сальных бумаг; придавленные в середине, они топорщились по краям.

Кузьма Андреевич сидел в тени, спиной к двери, и притворялся, что внимательно слушает. Тревожные и неприятные мысли, томившие его днем, исчезли; попрежнему неловко было ему смотреть в глаза председателю и правленцам.

— Переходим к следующему вопросу. — сказал председатель, и в его руках появилась тетрадь в клеенчатой обложке.

Он медленно, смиряя волнение, скручивал тетрадь в тугую трубку, точно выжимал; клеенчатая обложка поскрипывала. Правленцы откашливались, готовясь слушать.

— Это — план, — сказал председатель. — План колхозной жизни. Сочинял я его цельные полгода, а нынче хочу посоветоваться. Как мы должны итти к зажиточной жизни, то первое дело нам без электричества невозможно. Магистраль от нас за двенадцать километров, значит, столбов...

Он развернул тетрадку. Он читал, бережно раздувая слипшиеся страницы. Окно обрывалось в черную бездну. И председателю не хотелось верить, что, перегнувшись через подоконник, он может ощупать сырую землю, ветхую завалинку и жгучую жесткую крапиву. И легко вообразить, что сидит он, Гаврила Степанович, с правленцами в новом доме, на втором этаже; сидит он и переговаривается с Москвой по телефону; заседали всю ночь — рассвет, и бледно проступает в тумане колхоз; он виден из окна целиком — большой, упирающийся в самую реку, устроенный точь-в-точь по записям в клеенчатой тетрадке. Столбы сжимают фарфоровыми кулаками провода и несут их далеко, с пригорка в сырую низину, за двенадцать километров, к магистрали, а в самом колхозе провода расходятся к новой школе, больнице, свинарникам, коровникам, конюшням, амбарам, теплицам, инкубатору, мельнице, маслобойке и мужицким избам; все это белое, чистое, оштукатуренное снаружи, чтобы не схватило пожаром. В березовой роще — аллеи, скамейки, таблички; парни и девки ходят в рощу крутить любовь, а ребятишки — пить березовый сок, за что и бывают нещадно секомы ремнем или прутом, потому что родителей штрафуют согласно приказу за порчу стволов. И строится в березовой роще (председатель все-таки не смеет подумать, что уже готов, — только строится) театр, где будут играть актеры и кино. Посреди всего этого великолепия, белого, чистого и просторного, обозначенного вывесками, ходит он, Гаврила Степанович, в городском пиджаке, в соломенной шляпе с черной лентой, в желтых полуботинках и объясняет приезжим экскурсиям новую жизнь.

Так думал председатель, читая свой план. Он взглянул на Кузьму Андреевича и осекся. Как хорошо он знал эти поджатые губы, ушедшие вглубь матовые, без блеска, глаза; и весь-то мужик сидит в такие минуты, непроницаемый и бесчувственный, и на его широкой груди не шелохнется седеющая борода.

Председатель свернул тетрадь в трубку и бросил на стол. Она выпрямлялась медленно, точно береста, брошенная с жару на снег. Председатель встал, прошелся, продавливая половицы, — раскоряченный и тяжелый, — из угла в угол. Правленцы молчали. Председателю хотелось крикнуть; «Да неужто все время канатами вас, чертей, с одной ступеньки на другую тащить!» Он остановился перед Кузьмой Андреевичем.

— Не ндравится? Испугался? Не бойся, хлеба твоего не возьмем.

— Чего ж пугаться? — возразил Кузьма Андреевич, обиженный председательским тоном. — Пугаться нам нечего: теперь насчет мужицкого хлеба законы пошли строгие... Справедливые законы. Теперь хлеб у мужика не возьмешь... А план твой — дело хорошее. Строиться нам так и так не миновать, с этим планом выйдет дешевше...

— Начало опять же есть, — подхватил председатель. — Силосная башня — раз! — Он загнул палец. — Коровник! — загнул второй. — Амбулатория!

Кузьма Андреевич нырнул в тень. Собственные слова он понял как лживые и лицемерные; это было особенно противно потому, что план нисколько не испугал его, наоборот, понравился и казался вполне осуществимым. Но говорить о нем Кузьма Андреевич не мог, так же, как не мог смотреть в глаза председателю.

Он шумно встал и вышел на улицу. Председатель проводил его удивленным взглядом.

Ночь была туманной; предметы расплывались, увеличивались и были неприятно чужими. Кузьма Андреевич чувствовал настоятельную необходимость что-то сделать, и сделать немедленно; иначе, казалось ему, тоска, томившая его целый день, отвердеет и останется в нем навсегда.

В сенях нащупал он косу; оберегая чужие ноги, заботливо повернул ее жалом к стене. Но это пустяковое дело не успокоило его; досадуя на стук каблуков, он вернулся в комнату. Там горячо спорили, на сколько голов устраивать свинарник и когда начинать постройку электрической линии — сейчас или через год.

— Начинать нужно в этом году, — очень громко сказал Кузьма Андреевич,

Тяжесть общего молчания давила его: он заговорил громко, точно бы силой голоса мог придать вес своим пустым и плоским словам. Он то оправдывался, то объяснял; специально затем, чтобы понравиться партийному Гавриле Степановичу, похвалил советскую власть,

В сенях послышался шум, шаги, потом голос Тимофея: «Тише вы, обцарапаете!» Председатель высунулся в сени посмотреть и отступил изумленный, пропуская Тимофея и двух его старших сыновей, Ребятишки несли какие-то длинные доски, скрепленные поперечинами, В комнате запахло сырой краской. Серьезный и торжественный, Тимофей перевернул доски. По голубому фону вкривь и вкось разъезжались разноцветные буквы — на одной доске: «П р а в л е н и е  к о л х о з а  в л а с т ь  т р у д а», а на другой: «А н б у л а т о р и я».

— Как я на тяжелую работу не могу итти, — сказал Тимофей, — и справку имею от доктора на цельный месяц, а днем я свободный, то сделал я вывески.

Ему хотелось говорить убедительно. Он добавил:

— Масляная краска. Николаевская.

Помолчал и еще добавил, вздохнув:

— Бесплатно...

Этими вывесками он хотел застраховать себя от исключения. Он был определен доктором на целый месяц безделья в коровнике; он твердо решил после отпуска работать не хуже других; он уже сказал об этом колхозникам, но боялся, что они не поверят в честность его намерений и выгонят раньше чем через месяц. Эта мысль не давала ему покоя; он принес вывески как вещественное доказательство своего раскаяния.

— Ну что ж, — сказал председатель, — вывески тоже дело. Спасибо, Тимофей... Дурь-то, значит, выветрило из головы?

— Дурь! — торопливо ответил Тимофей. — Не отказываюсь, была дурь. Только городской доктор-профессор говорит, что эта дурь произошла от килы. Так прямо и сказал: «В твоей — говорит, — голове от этой килы должна быть дурь. Гной на мозги бросился...» А нынче я прояснел...

Кузьма Андреевич потрогал вывески пальцем.

— Отойди! — заорал Тимофей. — Не видишь — сырая! Лезут всякие...

Кузьма Андреевич опешил от такой дерзости: сам председатель никогда не кричал на него! Кузьма Андреевич нахмурился, готовя лодырю и нестоящему мужичонке Тимофею ответ, достойный лучшего ударника и члена правления. И не смог ответить, — как будто Тимофей в самом деле имел право ему грубиянить.

— Нынче нам от этого плану податься некуда! — вдруг закричал он, опьяняя себя, бестолково размахивая руками. — Начало ему положено, верно, мужики? Как все мы есть советской власти защита и колхозники!..

На полуслове он оборвал свою печь и подумал вслух:

— А доктор-то, Алексей Степанов, уезжать хочет.

Он нечаянно сказал это; хотел только подумать. Он испугался. Председатель требовательно смотрел на него.

— В Москву?

— В Москву, — ответил Кузьма Андреевич, и с этим коротким словом свалилась тяжесть, томившая его целый день.

Он смотрел прямо в председательские глаза. Проверяя себя, он посмотрел в глаза всех правленцев поочередно. Потом грудью, как медведь, надвинулся на Тимофея.

— Ты что?.. Ты с кем говоришь, а?.. Ты что орешь?..

Тимофей завял и молча отошел к двери.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: