— Ты вот грузчик, — наконец сказал он, растягивая слова. — Ты вот ученый. А я вот раненый. И на животе еще есть. И в ноге... Так ты, Алексей Степанов, за мою кровь учился! Мы к тебе с уважением, а ты приехал ровно на дачу — отдохнул да и обратно?

И тут всполошились мужики, загалдели, навалились на доктора, притиснули его к стене, каждый доказывал ему свое. Тимофей визжал громче всех: «Не пущать!»

— Тише! — рявкнул Гаврила Степанович и выхватил из кармана клеенчатую тетрадку.

Он обрадовался, вспомнив о ней; почему-то она казалась ему неопровержимым доказательством. Он положил ее перед доктором, развернул.

— Ты смотри, — амбулатория в нашем плане есть! Значит, весь ты наш план повалишь? Вот смотри — не вру; вот он, план!.. Вычеркни, ежели совести хватит! Ну, вычеркни!

Доктор перелистывал страницы. Сдержанно дышали мужики. Доктор поднял голову. Уши у него были красными.

— К чему столько шума? — спросил он. — Можно было тихонько поговорить. А то, смотри-ка... весь пол затоптали...

28

Закатное солнце пробивалось через редкую листву рябинника под окном; казалось — тяжелые, терпкие гроздья насквозь пропитаны этим оранжевым, закатным светом.

Полчаса тому назад доктор порвал оба заявления — и в Мосздрав, и в милицию. Теперь он писал своему другу большое послание и сердился на то, что мысли, воплотившись в слова, сейчас же теряют ясность и простоту.

«...но связи между моим решением остаться на два года в деревне и этими событиями ты не уловил до сих пор. Объяснить очень трудно; я, видишь ли, весьма гнусно чувствовал себя во время беседы с мужиками; это, собственно, была не беседа, а суд. Они обвиняли меня в том, что я отрицаю за ними право на новую жизнь, план которой они представили мне. Амбулатория значилась в этом плане, и против нее стояла пометка красными чернилами, корявым почерком — одно слово: «выполнено». И ты понимаешь? Я не мог зачеркнуть этого слова».

Доктор перечитал письмо, и опять оно показалось ему фальшивым и бледным. Он достал из ящика чистый лист и писал еще долго, не столько для друга, сколько для самого себя, чтобы понять собственные мысли и чувства.

«Я остаюсь в деревне еще на два года. Жду тебя в гости, места здесь чудесные, не хуже Петровского парка...»

И еще сильнее, чем вчера, охватила доктора тоска по бледным трамвайным молниям, по автомобильной сирене, по Москве...

Поздно вечером вернулась Устинья. Она прошла в свою комнату, не заглянув к доктору. Она что-то ворочала, гремела посудой. Доктор позвал:

— Устинья Димитриевна!

Она вошла.

— Что вы делаете там? Мы будем сегодня ужинать?

— Я уезжаю от вас, — сказала она.

— Ерунда. Я знаю, что вы ни в чем не виноваты...

Она заплакала, отвернулась.

— Деревня надсмеется теперь... А я? Что я — порченая или больная?..

Она хотела уйти. Он задержал ее. Она заплакала еще сильнее. Тихо сказала:

— Олешенька.

Ее смуглая шея дрогнула. Доктор резко махнул рукой, — точно сорвал что-то в воздухе, решительно накинул крючок и потушил лампу,

Ночью он сказал Устинье:

— Устя, ты все-таки медицинский работник. Как тебе не стыдно верить в какие-то привороты?

Она уже уснула. Доктор отвернулся. Забытье охватывало его. Он вздрогнул от осторожного, вкрадчивого шума.

У открытого окна стоял Кузьма Андреевич и шарил в комнате лучом своего фонаря.

— Я, мил человек, — успокоил он доктора. — Сторожей поверить ходил. Как спите-то — вместе?

— А тебе что? — обозлился доктор. — Дай ты мне хоть ночью покой!

— Мне спокой твой, Алексей Степанов, не нужен. Спите-то как, вместе?.. Я чегой-то не разберу в темноте...

И направил широкий луч прямо на кровать.

— Уйди, ради бога! — зашипел доктор.

— Вот и хорошо, что вместе, — мирно ответил Кузьма Андреевич. — Она — баба королева, обижать ее не за что... Чистая баба, строгая... Вот и хорошо... А то носил ты в себе смятенье и нарушенье порядка.

— Какого еще порядка?

В подполе пищала мышь; стрекотал за печкой сверчок.

— А как же... Все в мире рассчитано, мил человек... Раз ты мужик, то приходится на тебя одна баба. Старая твоя любовь, к примеру, с другим живет, а того мужика старая баба опять же с другим. Так она, цепь-то, и переходит, и ворочается к тебе, с Устиньей. Значит, должон опять ты с ней жить.

Старик шумно высморкался.

— Вот потому, полагаю, магометанский закон неправильный. Он, магометанин, заместо одной бабы трех заберет, а где-нибудь, может, в Африке, через него двое мужиков без баб мучаются... Цепь-то до них дошла — пустая. Нет справедливости в таком законе!

Доктор яростно крякнул. Кузьма Андреевич заторопился.

— Спи, мил человек, спи!..

Луч выскользнул из комнаты. Доктор смотрел в окно. Напротив амбулатории четко вырисовывалась на ровном небе яблоня; крупные, налитые звезды просвечивали сквозь ее поредевшую листву; казалось, они свисают на тонких ножках вперемежку с белыми яблоками.

В последний раз послышался голос Кузьмы Андреевича:

— Так я завтра пшеничку-то привезу.

29

Кузьма Андреевич возвращался домой, умиленный и собой, и доктором, и Устиньей, и председательским планом. «Деткам-то, деткам хорошо будет. А вот ежели у меня и деток нет? Дотянем уж, видно, в хибарке...»

Он так хорошо знал свою избенку, что осматривал ее на ходу воспоминанием — и огорчался. Мечту о хрулинском доме похоронил он собственными руками, навсегда, а другого свободного кулацкого дома в деревне не было.

«Ну ладно... Хлеба много, и то слава богу. Хлебом нынче хоть завались».

И он в десятый раз стал подсчитывать свою долю, и в десятый раз вышло — двести девяносто четыре пуда. «Много», — подумал он и вдруг сообразил, что ведь это — шестьдесят пятериков, и даже вспотел. Он остановился на лунной дороге. Он проверил свои подсчеты; тут его ударила вторая мысль, и он вспотел второй раз. Они со старухой могли съедать за год самое большое двадцать пять пудов; остальные пятьдесят пятериков с лишком — были свободными; при нынешней цене на хлеб можно построить дом не хуже хрулинского.

— Вот те раз! — прошептал он, присаживаясь на бревно. — Гнался за одним, а схватил другой!

В эту ночь старуха легла спать, не дождавшись его. Он ходил по деревне, выбирая место для нового дома. И деревенский косогор, на котором он прожил шестьдесят четыре года, сразу вдруг изменился: какие-то ямы — значит, сырость, подгниет пол; какие-то рытвины, бугры — придется заравнивать, не годится. Около пруда? Тоже не ладно — лягушки окаянные спать не дадут. Опять же — комар.

Собаки удивленно рычали на него из подворотен; он все ходил; по нескольку раз возвращался на одно и то же место и опять бежал искать другое.

Ему понравилась ровная высокая площадка. Путаясь в сухом и цепком репейнике, он обмерил ее шагами. Оставался еще запас для палисадника, Колодец вот далеко; придется уговаривать старуху.

Его окликнул знакомый голос. Из лунного тумана вышел председатель.

— Ты что здесь ходишь, Кузьма Андреевич?

— Не спится чего-то... А ты?..

— Тоже... Место вот смотрю — свинарник поставить.

Чмокая губами, рассыпая искры, председатель торопливо докурил цыгарку. Она зашипела в сырой траве.

— Ровно бы ничего место, а?..

— Это? — спросил Кузьма Андреевич с притворным пренебрежением, — Какое это для свинарника место? Колодец далеко...

— Выкопать можно.

— А сырость?

— Ну, откуда сырость?..

— Завсегда сырость, — подтвердил Кузьма Андреевич. — Я уж это место знаю. Не смотри, что высокое... На отшибе опять же... Нет, — решительно закончил он, — свинарник здесь ставить не годится.

Председатель молчал. Ветер сухо и тревожно шипел в репейнике.

— Идем, — вкрадчиво сказал старик. — Идем, Гаврила Степанов. Я тебе покажу, где свинарник ставить.

Они пошли. Луна светила им в спину; их тени выбегали вперед. Председатель шел прямо и размашисто, Кузьма Андреевич то-и-дело оглядывался на хорошее место, облюбованное для своего дома, отставал, трусцой нагонял председателя и старался шагать с ним в ногу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: