“Возникают комплексные мировые литературы”. Что это такое — я не понял (в свое время у нас были комплексные обеды), но, во всяком случае, догадался, что национальным литературам в мире комплексных делать нечего.

Седовласый профессор Айхведе, руководивший дискуссией, поклонившись Пригову и Татьяне Толстой (“Вас в Германии знают”), заявил, что, несмотря на усилия Германо-российского форума и на многие другие подвижки, “Россия все еще не принадлежит Европе”. Я поднял руку, чтобы сказать, что ничего страшного в этом нет, напомнить им пушкинское: “Европа в отношении России была всегда столь же невежественна, сколь и неблагодарна”, но режиссер форума посмотрел поверх меня и дал слово знаменитому в Германии Виктору Ерофееву. Тот сообщил присутствующим, что он приехал из Франкфурта, где от российской стороны работал кем-то вроде комиссара (я так понял. — Ст. К. ) книжной ярмарки, и выдал несколько своих идеологических постулатов:

“Русской литературы больше не существует. Зеркало разбито” (при этих словах аудитория довольно зашумела, зашелестела, обмениваясь взглядами, улыбками, репликами. Очень им этот приговор понравился). “Мы наследники ксенофобской литературы”.

“Литература на Западе обладает понятием самоцензуры, инстинктом политкорректности и толерантности и основывается на рыночных ценностях…” (ну чем не идеолог!).

Он говорил, а в моей памяти всплывали мысли и строки из великой русской поэзии:

 

 

Ты царь! Живи один, дорогою свободной

Иди туда, куда зовет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

                                                                                                                                           А. Пушкин

 

Отдам всю душу октябрю и маю,

Но только лиры милой не отдам.

                             С. Есенин

 

Нам внятно все — и галльский острый смысл,

и сумрачный германский гений.

                                                                    А. Блок

 

Вас положат на обеденный, а меня на письменный.

                                                                         М. Цветаева

 

Никакой самоцензуры и политкорректности, никаких рыночных ценностей и толерантности, никакой ксенофобии… Страсть, духовная жажда, широкие объятья миру, чувство величайшего достоинства… Что случилось? Почему все с такими довольными рожами лезут в загон самоцензуры и толерантности? Может быть, просто ощущая свое духовное бесплодие, свою творческую импотенцию? К силе им всем хочется прислониться, к деньгам, к Ирине Прохоровой, потому и долдонят одно и то же, что, мол, в наше время литература потеряла свое суверенное значение и может существовать лишь как второстепенное подразделение империи СМИ, смиренно и покорно обслуживая её. Ну и обслуживайте, а мы еще что-нибудь напишем. Пока я думал обо всем этом, социолог Борис Дубин с уверенностью заявлял, что “худшие враги литературы — это “будущее” и “прошлое”, то есть “нетерпение” и “носталь­гия”, что литература должна жить только сиюминутным настоящим. Словом, как поется в шлягере: “Жизнь — только миг между прошлым и будущим”. Бедный Блок, веривший в то, что “прошлое страстно глядится в грядущее”! Нынешним конформистам страстно хочется, чтобы история закончилась и наступил вечный кайф, с бесконечными форумами, пятизвездочными отелями, шведскими столами и шумными тусовочными фуршетами, а вокруг чтобы никаких национальных литератур, никаких народов, исторических бурь и страстей…

Под эту сумятицу моих мыслей в уши влетали обрывки их приговоров истории:

“Слово “русский” определяется как “русский человек”. Это высокомерие заложено в языке” (Марина Коренева).

“Появились космические бастарды, которые лучше нас понимают будущее. Будущее литературы за ними” (Гала Наумова).

“Провокация в современной литературе совершенно необходима” (Борис Гройс).

“Нынешний писатель работает на компьютерах, и это заранее обусловливает его внедренность в рыночные отношения” (он же).

А я только что получил письмо от Василия Белова о том, что он свою книгу о композиторе Валерии Гаврилине уже переписал от руки дважды, но, возможно, и еще перепишет.

Да и Распутин, несмотря на болезнь глаз, до сих пор пишет от руки своим мельчайшим бисерным почерком.

Георгий Свиридов всю свою книгу “Музыка как судьба” написал на блок­но­тах, нотных тетрадях, листочках бумаги, а порой и просто на клочках — когда вдохновение приходило. Юрий Кузнецов писал до сих пор стихи и поэмы с черновиками, перебеливал их, сжигал черновики и пепел пускал по ветру со своего балкона во Внукове. Я сам испытываю подлинное наслаждение, когда переписываю и правлю свои рукописи. Книги о Есенине и “Поэзия. Судьба. Россия” написаны от руки с первой и до последней страницы. Все книги Вадима Кожинова рождались из рукописей.

Цветаева права: “Вас положат на обеденный” (на фуршетный, на шведский), а нас “на письменный”.

 

*   *   *

В конце концов, осатанев от постоянной присяги моих коллег толерантности и политкорректности, я поднял обе руки, и Виктор Ерофеев, сменивший на председательском месте немецкого профессора, дал мне слово. Понимая, что слушать меня будут невнимательно, я прибег к своего рода провокации и произнес магическое для аудитории имя — Мандельштам. Ушки на макушках встрепенулись, а мне только этого и надо было.

— Все крупнейшие поэты и писатели России советской эпохи, — сказал я, — были творцами авторитарного склада. Они страстно искали истину в последней инстанции. “Поэзия есть чувство правоты”, — говорил Осип Эмильевич. “Трагедий не вернуть”, — горевал он в воронежской ссылке, мечтая о причастности к Большому стилю эпохи.

Россия, — продолжал я, — своими историческими и географическими просторами естественно и неизбежно делает сыновей и пасынков великими, укрупняет чувства всех чужестранцев, прикасающихся к её тайнам.

К Василию Белову в его родную Тимониху время от времени приезжает известный японский литературовед, профессор, интеллектуал. Первые день-два он просто сидит на лавочке возле избы, молчит, крутит головой, вглядывается в бесконечные лесные дали, пересеченные реками и ручьями, исчезающие из глаз за горизонтом, за краем земли… Вживается в иной мир, как водолаз на глубине, постепенно, чтобы кессонная болезнь не настигла. Приспосабливает душу к иному, нежели в перенаселенной Японии, давлению среды... Этакий японский маркиз де Кюстин… Разве что не может сказать словами Мандельштама: “Уведи меня в ночь, где течёт Енисей, где сосна до звезды достает”.

Кстати, у Мандельштама есть стихотворение “К немецкой речи”, где поэт вспоминает Бога по имени Нахтигаль, соловья, своеобразного покровителя немецкой поэзии:

 

Бог Нахтигаль — дай мне судьбу Пилада

Иль вырви мне язык, он мне не нужен!

 

Поэт, который жаждал быть пророком, мечтал о судьбе античного героя, повторявший вслед за Пушкиным слова о “вырванном языке”…что сейчас бы с ним случилось, если бы он услышал наши филистерские размышления о “толерантности и политкорректности”? Да он бы проклял нас либо умер от огорчения “за великое племя людей” …

Произнеся все это в микрофон, я поднял глаза и оглядел аудиторию. Мои слушатели смотрели на меня с недоумением и жалостью. В их глазах было какое-то брезгливое сочувствие, как будто я публично совершил некий неприличный поступок: и согласиться со мною нельзя, и сделать вид, что ничего не произошло — невозможно… Словом, история, происшедшая во время прощального обеда у фрау Урфф, как бы повторилась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: