20/I. Наугад открыл Библию: “Праведных же души в руце Божией, и не прикос­нется их мука”. Значит, я не праведный; но мука ли страдать от неизвестности?

 

25/I. To ли жду награды, то ли готовлюсь к великому позору. Прежняя нервная пустота. Приходится напрягаться, и устаю. Расслабляюсь с друзьями, сразу замечают, и снова напрягаюсь. Да еще и погода. И прежние пожары, будто подрядились выжечь округу. Вчера поднял глаза — марсиане! А это пожарные в скафандрах и шлемах.

И еще, уже вечером, шел по улице — привидение! А это невеста в длинном газовом платье в луче света от машины.

 

Вчера в театре (А. Островский) у актрисы шлейф: волочится. Она ходит быстро, он за ней, она резко поворачивается, и шлейф какое-то время лежит неподвижно. Звонил Астафьев. Заезжаю к Владимову. Надо беречь друзей (о Валере). Астафьеву говорю: хорошо вам, классикам из Вологды. Владимов все понимает и не злится.

 

29/I. Звонили из “Нашего современника” — не берут повесть. Так что даже спокойнее. “Я подпрыгивал от радости”, — говорит Фролов. Мотивы отказа — фантастическая часть и много пьют. Меня легко резать — безропотен. Что теперь “Новый мир”? Отвезу читать Тендрякову. На радио так усекли, что позорно.

Господин Тендряков все читает. “Терпеть, молчать — весь подвиг ныне в этом”. Вроде взяли “На левом боку” и “Армянку” в “Лит. России”. А не возьмут — не больно надо.

Идиотские сны. Один заезд в ЦДЛ, естественно, с выпивкой. С Ю. Куз­нецовым по случаю его принятия в партию. Это доброе дело, когда талантливые и порядочные идут в партию.

 

23/II. Был с Кузнецовым (его оформляли в КПСС): много о знаниях и мудрости, о пересмотре взгляда на Библию. Сегодня же позвонил, наконец, Тендрякову. То ли не выдержал, то ли просто вежливость — с праздником. Прочел, приезжай, будет большой разговор. Теперь во вторник. Надо дожить. Это два дня.

 

1 марта. Начало весны. День и верно весенний — светло. Тает, ветер.

Был в Симоновском монастыре, лежал на снегу, и колокольня как капитанский мостик, и сам я на палубе, и уходит все, уходит.

Повесть вернули из “Нового мира”, вернули пьесу. Радость одна — перевели в Чехословакии.

У Тендрякова был. День морозный, ночью он провожал, небо чистое. Он — землячок — ни слова не сказал, как переделывать. Но переделка нужна. Так и надо: что это за разврат — ожидать совета. Всегда буду (постараюсь) безжалостен к подающим надежды. Он читал новый рассказ.

Был в Калинине — Твери. Жаль, что мало. Выступал. Читал “тяжелые” рассказы новые. Слушают. Надо.

Не могу пока приучить себя к мысли о переделке. Но ближусь. Был у Владимова. Который раз с Битовым. Мышление обобщающее. Прочел “Великого Инквизитора” Достоевского. Растянуто. Думаю о моменте приведения Руси к христианству.

 

Сегодня 9 марта. Это важно. Стыдно было даже сесть за дневник. 3—4-го крепко познавал жизнь. Один вечер в ЦДЛ — в компании “аристократов духа”, второй таскался по пивным, среди нищих духом. Один мужик все хватал за руку и проводил моей ладонью по своей голове, чтоб я видел, как искалечен череп. Сидел еще трус, другой пьяница, третий. “Жалкие люди!” — орал я на них. Они соглашались и готовы были идти, куда я их поведу. Я и вел... в следующую пивную. И мелькало что-то, что надо было запомнить, но забылось. Может быть, сидит в памяти. Обидел жену, дочь. Потом мучительно всплывал, не хотелось (в прямом смысле) жить. Но 8 марта и 7-го, когда проводил в издательстве митинг с музыкой и подарками, — ни грамма. Гордиться нечем, всегда бы так.

Потом примирение с Надей. Прощение. Бесконечный рев экскаватора и тракторов за окном. На сей раз копают громадную траншею. Ни дня не жил здесь в тишине. Книгу назвать хотелось всяко: “Кастальские ключи” — отверг сам, “Лодку надежды” — забраковали и т. д. Может быть, “Круг забот”? Круг забот, мои заботы. Повесть даю читать. Почти ничего в ней не делал. Урывками ее только искалечишь.

Два дня сижу один, телефон отключил. А ничего не идет. Погода — мерзость. Туман, грязь (хоть на что-то свалить).

 

18 марта. Названий перебрал миллион. Осталось “До первой звезды”, а “Кольцо забот” перешло на повесть (“От рубля и выше”.).

14-го (это было как раз два года, как сел за повесть) хотел записать состояние пустоты, но хороший разговор с Кузнецовым Юрой утешил. Давно я знал: легче заглянуть в будущее, чем в прошлое, и тут подтвердилось; давно Библия в некоторых своих местах зовет жить просветленнее. Не стыдно чего-то не знать, настоящее знание — знание себя, окружающих, прошлого.

Приехал Володя. Идет совещание молодых писателей. Я не там, и хорошо. Вот уж никто не назовет меня своим учеником, я сам выбираю учителей. Разговор о масонах в связи с книгой Яковлева “1 августа 1914-го”.

Эти же дни поездка в общежитие Литинститута. Коротаев (младший) — тип забавный, все его знают, но что он сам пишет?

Селезнев — парень умный. Говорили осторожно, так как незнакомы. О плохом в категории “человек — мера вещей”.

Надя съездила в Ленинград. Понравился. Вернулась. В парике. Пристают на улице. “Девушка, идемте в кино”.

Тоскливо, конечно, сижу тут, а надо бы в ЦДЛ на вечер. Но бес упрямства силен — я всегда поступаю себе во вред. Так, сбежал в пятницу из ЦДРИ, где был большой сбор писателей и издателей. Сегодня не иду тоже. Но, может быть, это и хорошо. Потому что хоть и говорят (загордился), но уважаешь себя. И это в пользу.

 

23/III. Воскресенье. Вчера ездили с Володей в Мелихово. И вообще все эти дни с ним. 21-го были на могиле Шукшина. Перед этим могила Хрущева. Золотая голова оказалась бронзовой, бронза окислилась, запылилась. Цветов у него (обычно по цветам судят) много. Но у Шукшина их — море. И когда мы сунулись со своим букетом, то женщина, убирающая холмик, показала не на изножье, а в сторону. Стояло солнце, текло, и все время на стадионе кто-то орал в мегафон строевые команды. Потом марш, снова крики.

Женщина отскребала ледок с хвойных венков, поднимала, отряхивала хвойные лапы, и казалось, что не доберется до земли: всё венки и венки. На портрете калина, то ли та, что была на похоронах, то ли свежая. Постояли да пошли. Не так уж далеко могилы Чехова, Гоголя. Иностранцы. И крики в мегафон. И грачи орут вверху, и множество людей.

Те же крики таких же грачей, но уже как-то по-хорошему, были в Мелихове.

Но в середине был день визитов. Побывали в бане, поплавали, попарились, потом Селезнев, потом Кожинов. Это три часа информации. Вряд ли Кожинов узнал меня, шесть лет прошло, как я был редактором дискуссионного клуба и он дважды выступал, потом куда-то ездили, пили, он брал гитару, пел. Возил меня к цыганке. Я не напоминал. Говорил о Рубцове, Кузнецове, Боратынском (надо писать “о”, а не “а”), Генри Форде, Пришвине, поляках, о чем угодно, и с такой скоростью, что трудно запомнить, но в отдельности куски ясные, нужные, без пускания пыли.

Впечатление от Новодевичьего кладбища вспомнилось только в Мелихове. Ехали долго и всё стояли и в электричке, и в автобусе.

Но в Мелихове хорошо. И хотя какая-то неуютность, немного от Константинова, да ведь “русскому сердцу везде одиноко”. Вороны дерутся. Собака на крыльце музея дает лапу, просит пряник, а когда выходили, смотрит безразлично и не подходит. Фото: он с Мизиновой, какая неприятная, тяжелая баба, — оказывается, 22 года. Откуда взялось, что он ее любил? Читал ночью письма, нет ни грамма от любви.

В закусочной пьяные. Равнодушный милиционер слушает, как разгорается ссора. Все — родня. Пьяный мальчик. Пьяный инженер, он приезжал из Васькина отрезать лишние, неучтенные вводы. У одного мужика их пять. И на дачку к жильцу провел, и там счетчик поставил. А в автобусе до Чехова — старик Василий Васильевич. Крестится. “Между мной и солнцем никого нет. Все можно обмануть, но не глаза”.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: