6 сентября. Надо бы уж и закончить эта тетрадку: закрывается 33-летие.
Злата Константиновна, полюбившая меня, говорит, что к сорока годам Бог щедро бросит в судьбу мудрости, пока ум и “только правду пишите, только не отступитесь. Александр переписал груду ненужного (а было нужное), и сейчас ни к чему, а крохотная запись, даже неполная, ценна”.
Значит, к сорокалетию будем мудреть, пока умнею.
Сознание, что молод, не обижает, ну и хорошо, что молод. Мало сделано, но это выше нас. “Все диктуется на небесах”, — говорит Владимов. Мне есть с кого брать пример в терпении. В работе. В понимании, что 98 процентов литературы — иждивенчество. Что 95 процентов теперешних литераторов не переступят порог этого века и будущие папы понесут их в макулатуру, сдадут на талоны, а талоны обменяют на Андерсена.
Вчера долго с Можаевым. “Читал о тебе Тендрякова. Хорошо. Для молодого хорошо всякое мелькание имени, такое выделенное поднесение тем более”. Я покорно слушал. “Но то, что Володя (Тендряков) говорит о случайном и закономерном — глупость. Вся литература — случайность. У нас, в СССР, самое большое количество самоубийств. Такая статистика скрывается”.
А еще было много другого. С Михайловым Олегом. “Главного виновника до сих пор земля не принимает” (о Ленине).
И еще много писем разослал, письма торопливые, но нужные. Кажется (Господи, не оставь), с Вяткой налаживается. Надо их вытянуть, надо.
Но ведь понимаю, что это на гибель, на разграбление Вятской земли, а надо.
Нет, не кончить сегодня эту тетрадь. А хотелось и третью начать. В этой тетради появится запись о выходе второй книги. Но если записывать так редко, то можно и о выходе собрания сочинений записать. Но это при жизни мне не светит.
— Ваш муж, — сказал Тендряков Наде, — всегда будет печататься с трудом.
По этому случаю Надя, кажется, копит отступной капитал.
А ведь приходишь к одному: в этом мире будешь дорог трем-четырем людям.
Трем-четырем. Больше не надо. Хотя обидно. Ты хорош, пока не просишь. И хотя просишь, когда к горлу прихлынет, и не для себя — ты плох.
Простим...
Надо прощать: жизнь одна. Все замахиваются на “загробие”. Но “не сжалится идущий день над нами”.
— Я чуть с ума не сошел, — говорит Юра Кузнецов, — когда написал “Завещание”.
В тени от облака мне выройте могилу.
Время тяжелое для духа, потому что материальное благополучие очевидно.
В газете: 800 миллионов человек в мире неграмотных. Это утешает.
День рождения. 7 сентября. Дней рождения не отмечаю. Пусть уж сорок и пятьдесят. День рождения. Было воскресенье тогда, дождь, утро. Везли маму на телеге через базар.
8 сентября. Вчера ездили в Переделкино. С утра застряли в лифте. Потом дача, костер. На кладбище торопливый человек:
— Провожу к Пастернаку. А чуть пониже — Чуковский. — Ждет награды.
13/IX. Эти три дня были так тяжелы, так нужны. Оформлялись документы. Сорокин взял на себя смелость подписать. Дело Владимова продвинулось. Вчера был у них.
Нервная разрядка — жена плачет. Его жена. Моей пока так не доставалось. И не приведи Бог. Вспоминали тяжелое лето. А вчера курьеры неслись на машинах от двух секретарей Союза писателей (С. С. Смирнова и Г. М. Маркова). Звонки шли все эти дни.
Три недели подряд оттянул ежедневной, от звонка до звонка, ходьбы на службу. Нынешнее казенное присутствие не прежнее. Занятость поминутная. Беготня и нервы, причем беготня бестолковая. Но нервы-то настоящие. Нервы болят, говорит дочь. Говорит, наслушавшись рассказов об ужасах этого времени. В лифте отрезали косы и продавали парикмахершам. Ну и т. д. Тяжело писать даже сюда. Тяжело в самом прямом смысле: голова еле дождалась субботы и не хочет отдыхать. Вот! Хотел написать “хочет”, а написал “не хочет”.
На работе за время замещения зава сделал много хорошего. Бог должен быть милостив ко мне.
Все хотел записать и каждый раз в метро вспоминаю, как ехал по “своей” (Филевской) линии и напротив сидела женщина в косынке. И вот, когда поезд входил под крышу станции, сзади женщины появлялся череп. Мистика, думал я. Поезд трогался, череп исчезал. Опять станция, опять череп. А когда въехали под землю, после “Кунцевской”, то череп возник и остановился за женщиной. Только покачивался вместе с вагоном. Ужас. Причем до того, как я его заметил, на “Кутузовской” в вагон вошла другая женщина, моложе. Одета в широченные черные брюки, как будто в две юбки. Красная рубаха навыпуск, рукава закатаны, и такие черно-красные жирные ногти, что будто только что бросила топор.
И к концу остались в вагоне мы втроем: женщина с черепом сзади, женщина-палач и я.
Череп покачивался. И только когда она встала и пошла и я встал за нею, то понял — у нее платок сзади был в бело-черном узоре и этот узор отражался в темном стекле. Все воображение!
Ну вот, ну вот, доволокся до последней страницы. Спасибо, родимый дневник, осилил эту тетрадь за два года с лишком, а первую за меньше. А третью? В третьей должна появиться запись о второй книге, но частота записей такова, что немудрено и до конца века дотянуть. И опять тянет напоследок что-то хорошее сказать, да не тот час. Пасмурно в природе. Ковер над окнами хлопают... Вот! Икона, что привез из Вологды, из Шеры, помогает мне. Эта ручка лежит под ней. Рукопись, перед тем как везти в издательство, ночь простояла под ней. Какое тяжелое ремесло, какое неуверенное!
По сравнению с первой тетрадью почерк стал увереннее. И то!
Статью о Вятке всё отодвигают. Уже на октябрь.
Und so weiter.
И вот 19 сентября.
Получил 60 процентов пo договору и увлажнил среду вокруг шампанским. И упился я этим шампанзе, и получился, как говорит Витя Белугин, маразм роттердамский, а также рухнер, стресснер и вообще маразмате собачье. А вчера уставил издательство тортами, и пирожными, и прочими фруктами. Купил Наде часы.
Сегодня окончательно завернули в “Москве”. Замечания трусливые, предрекают невозможность публикации. Вот хрен-то.
С редактором (ршей) Ларисой Алексеевой сидели, прошлись по замечаниям Сорокина и Марченко, кинули кости. Пока (не сглазить!) искалечено немного, пока отсечение углов.
Это время было дважды перебито поездками. Одна к генералам в Архангельское. Власенки тряслись над саксонской фарфоровой пастушкой. Пастушка упала между стеклом шкафа и полкой, и если открыть шкаф, то она бы упала вниз. Сверху на пастушкину шею набрасывали петлю. Нитка соскальзывала, генералы кудахтали. Помогал. (Я приехал работать над рукописью.) Набросил пастушке петлю на ногу и тем спас.
Гуляли (по пропуску генерала) в санатории “Архангельское”. Безлюдно, спокойно. Туда не пускают, стоят солдаты. “У Симона Ушакова (древне-русского живописца) у Богоматери младенец похож на еврея”, — говорил генерал. У церкви (где могила Татьяны Юсуповой) было кладбище, побросали памятники вниз с обрыва. Говорят, бросали рыбаки, чтоб с них рыбачить.
21 сентября. Иисус тратит свои силы на чудеса (от Луки 8, 46).
...Но Иисус сказал: прикоснулся ко Мне некто; ибо Я чувствовал силу, исшедшую из меня.
28 сентября. Вчера субботник в колхозе. Кажется, последний раз я в Никольском. Дергали свеклу. Те же поля, только на месте картошки озимые.
Так же яростно стартуют перехватчики, страшно хлопают, переходя на форсаж. Скирды соломы, темные сверху. Коровы на скошенном клеверище, козы с веревками на шее.
Впервые в Никольском выпил шампанского. На кладбище. “Милой маме от четверых сыновей. Ограду соорудил и поставил сын Женя”.
Пахнет клевером. Далеко за плечом — лес. Днем желто-красный, при закате зеленеющий, а к вечеру серый.
Ночью тихо, большая ель вверху.