Мнения о наказании для ронинов разделились. Сёгун Цунаёси советовался не только с членами Совета старейшин (большинство которых были на стороне ронинов) и своим верховным советником Ёсиясу Янагисавой, но также с настоятелем храма Ринно–дзи в Никко и учеными–конфуцианцами — Сорай Огю, Кюсо Муро, Кэсай Асама, Тогай Ито. Кюсо Муро и его единомышленники превозносили ронинов до небес, в то время как Сорай и многие другие конфуцианцы сурово осуждали их за нарушение порядка в Поднебесной, особенно за создание тайного сообщества, что, по токугавским законам, было тягчайшим преступлением. В конце концов сёгун счел, что, при всем положительном значении поступка ронинов, возвеличивших каноны самурайской чести, наказание для них необходимо во имя поддержания порядка в государстве.
Четвертого числа второй луны 1703 г. ронинам был объявлен приговор сёгуна — сэппуку, подлежащее исполнению в тот же день. О грядущем приговоре им сообщили накануне вечером, так что оставалось время подготовиться и написать предсмертные письма. Все сорок шесть совершили сэппуку и были похоронены в храме Сэнгаку–дзи рядом с гробницей князя Асано. Кураноскэ в это время было сорок пять лет, старшему из ронинов Яхэю Хорибэ семьдесят семь, а младшему, Тикаре Оиси, шестнадцать.
Приговор сёгуна, предлагавший ронинам почетное самоубийство вместо позорной для самурая казни, был своего рода признанием их заслуг и данью уважения к их верности долгу. Еще до смерти ронины вошли в легенду, став олицетворением самурайской чести, носителями добродетелей кодекса Бусидо.
По сей день храм Сэнгаку–дзи является местом паломничества, куда приезжают люди со всех концов Японии поклониться праху «рыцарей чести» (гиси).
1 Незнакомец во мраке
Сёгун отбыл из храма около шести вечера. Как только стража ушла со своих постов, толпа, ожидавшая снаружи, лавиной ринулась во двор, и среди сосен, как дым от костров, взметнулись столбы пыли. Солнце, клонящееся к закату, заливало людей и деревья ослепительным сияньем. Яркие лучи пронизывали кроны сосен и развесистые ветви сакуры, окрашивая в цвета вечерней зари все семь строений обители Годзи–ин, главного храма буддийской секты Синги Сингон области Канто.
Безоблачное небо распростерлось в вышине полотнищем синего шелка. Это был один из тех весенних дней, о которых в Эдо говорят: «Быть не может, чтобы в такой денек хоть один колокол да не продался». Издали было видно, как блестят и переливаются на солнце копья, мечи, алебарды, обтянутые атласом ларцы и цветные зонтики торжественной процессии.
— Вот уж поистине погодка хороша — как будто подгадала к выезду его высочества, — заметил один из зевак, и все вокруг заулыбались, согласно кивая.
Само собой, для этих людей, родившихся и выросших в мирное время, не было большего удовольствия, чем поглазеть на роскошное, величественное зрелище.
Пьянящий до истомы аромат благовонных священных курений плыл по двору. Толпы богомольцев и зевак переходили из павильона в павильон, заполняя храмовые приделы Сэндзю–до, Сёдэн–до, Дайси–до, Дзёгё–до. Под темными сводами, скрывавшими тайны древнего учения Сингон, горели огни лампад, и смутные блики играли на позолоте створок, прикрывающих алтарные ниши с изваяниями будд. Сквозь дым курений доносилось монотонное бормотание монахов, читающих сутры, и приглушенные голоса молящихся возносились к небу в лучах вечерней зари.
Голоса звучали то громче, то тише, сливаясь в гармоническом потоке, навевая атмосферу величественного благочестия, и казалось, они преображаются в соцветья сакуры, покачиваясь на ветвях, чтобы затем волнами взметнуться ввысь — туда, где соколы парят в поднебесье над крышами славного города Эдо. Толпы людей в ярких нарядах, просочившись сквозь центральные ворота, перетекали от павильона к павильону, словно бесчисленные лепестки опавших цветов, влекомые потоком. Многочисленные запреты на излишества и роскошь, налагаемые властями, как видно, не в силах были остановить брожения в недрах перезревшей эпохи.
Цветы на ветвях, казалось, только и ждали погожего теплого дня, чтобы раскрыться наконец во всей красе. Там и сям бросались в глаза лиловые, светло–желтые, пурпурные парчовые головные уборы женщин, златотканые обшлаги легких, плавно круглящихся рукавов с жесткой золотой простежкой, придающей шелку объемность, причудливые узлы «кития» на поясах–оби, изящные, по последней моде, одеянья «кано–ко» в светлых пятнах по цветному полю и лиловые кимоно с орнаментом в стиле Сэнъя Накамуры. Их спутники щеголяли в шафрановых, бледно–голубых, ярко–синих и коричневых накидках и пунцовых свободных нижних костюмах. У многих кимоно изнутри алели шелковой подкладкой. За самураями в глубоких соломенных шляпах «кумагаи» вышагивали слуги с бородами веером и заголенными волосатыми голенями. Были здесь и врачи в строгих пелеринах из черного крепдешина. Женщины и мужчины в роскошных элегантных одеяниях, будто сошедшие с картин Моронобу, разноцветным потоком текли по дорожкам храма от павильона к павильону, постукивая деревянными сандалиями, оживленно переговариваясь и обмениваясь улыбками.
Созерцая пеструю толпу, на обочине дороги у центральных ворот стоял молодой ронин. Множество людей, собравшихся поглазеть на зрелище, теснились рядом с ним по обочине, но было в остром взоре узких глаз незнакомца нечто, отличавшее его от прочих зевак. Ронину было на вид лет двадцать с небольшим. На резко очерченном лице выделялась прямая линия носа. Одет молодой человек был по моде того времени, и казалось, была в нем какая–то особая красота, внутренняя привлекательность. Однако лицо ронина, вопреки его нежному возрасту, отнюдь не отличалось мягкостью, неизменно сохраняя суровое и холодное выражение. Особенно заметна была эта холодность во взоре. Красивые, узкого разреза глаза юноши, созерцавшего праздничное многоцветье, в отличие от глаз окружающих его зевак, не отражали ни малейшего волнения или заинтересованности.
Взгляд его казался холодным и неподвижным, как стоячая вода. Лишь иногда этот холодный взгляд, упершись в одну точку, становился тяжелым, роняя бесцветные смутные отблески, словно чешуя рыбы в стылой зимней воде. В такие моменты тонкие, изящной лепки, губы юноши кривились в презрительной улыбке, которая выявляла его сокровенные чувства.
— Эй, не знаешь ли, кто это такой? — торопливо осведомился у собеседника один из двух смахивающих на купцов мужчин, толковавших о чем–то у обочины. Купец помоложе встрепенулся:
— Где? Кто?
— Да вон же! Вон там… Вишь, еще слуга с ним или кто… Важно так держится… — Мужчина постарше мотнул головой, показывая куда–то подбородком, и его молодой напарник повернулся в нужном направлении.
— Нет, не знаю… Уж не дворцовый ли лекарь? — с сомнением промолвил он в ответ.
И в самом деле, человек, о котором шла речь, вполне мог оказаться дворцовым лекарем. Одет он был в дорогое, свободного покроя кимоно, и в его вальяжной осанке было нечто, привлекающее внимание. Рядом с ним стоял еще один мужчина, с виду ученик, облаченный в скромную черную накидку с фамильным гербом.
— Так это же Дэнсукэ, тот, что вырезал палочки для еды!
— Палочки, хаси?
— Да потише ты, не кричи так! Если он услышит, нам несдобровать. Это он раньше палочки строгал, а сейчас, вишь, заделался собачьим лекарем — попробуй скажи только о нем лишнее! Да живи ты хоть на острове за морем, и там до тебя долетит какая–нибудь увесистая подставка для палочек — чтобы не болтал лишнего.
Юный ронин сделал вид, что ничего не слышал, но про себя, должно быть, подумал: «Ага!» Проталкиваясь сквозь толпу, он направился вслед за лекарем к центральным воротам храма. На губах его играла все та же холодная улыбка.
О головокружительной карьере бывшего резчика палочек Дэнсукэ в последнее время судачили всюду, где собиралось больше двух горожан. Говорили все будто бы с долей презрения, а сами в глубине души, должно быть, не могли удержаться от зависти к счастливчику. И впрямь, как тут было не позавидовать, если на свете ни прежде, ни теперь не сыскать было такого ловкача, как Дэнсукэ, чтоб за столь короткое время взлетел на этакую высоту. Оставалось только сожалеть о своей собственной бестолковой жизни.