Лобанов так и не понял, спал он или нет, потому что перед странным визитом его разбудил — так ему по крайней мере казалось — другой сон, дикий и безобразный.
Что-то рушилось и взрывалось, кто-то страшно, протяжно кричал, все вокруг проваливалось в тартарары, а сам Лобанов, находясь в гуще этого хаоса, парил в нем, неуязвимый и недоступный никакой разрушительной силе. Выходило, что он вовсе и не просыпался, просто одно сновидение плавно перешло в другое.
7
После разговора с другом Сергею не спалось. Он еще раз взглянул на часы. Надо же, ведь раньше никогда не подводили. Очень некстати. А что снятся дамы неглиже, так в этом нет ничего удивительного.
С Валькой, или Валентиной Аркадьевной, как она требовала себя величать, на исходе полугода их отношений образовался окончательный раздрай. Она, конечно, хорошая женщина, основательная и домовитая. С ней Лобанов забыл, что такое оторванные пуговицы и яичница на ужин.
Но нельзя же с маниакальным упорством требовать от человека, чтобы он, придя с работы, ставил туфли на полку под вешалкой непременно справа третьими в ряду и сразу шел мыть руки. В конце концов, любимую женщину допустимо обнять и немытыми руками.
И вообще с добрейшей Валентиной Аркадьевной Лобанов чувствовал себя как на приеме у посла какой-нибудь староевропейской державы, где немыслимо за столом взять вилку в правую руку или вообще, упаси Бог, есть без ножа.
А еще Сергея бесило то, что вполне соблазнительная Валентина Аркадьевна, ложась с ним в постель, неумолимо подстилает под себя старое полотенце, чтобы не испачкать простыни. Мысль об этих треклятых простынях угнетала лобановскую потенцию. Каждый раз, возвращаясь под теплое крыло сожительницы, он чувствовал себя как дикий зверь, добровольно забравшийся в клетку.
Они окончательно разругались после дня рождения, который случился у одной из Валиных подруг, научного сотрудника какого-то не то архива, не то НИИ. Лобанов, смертельно утомленный негромкой, добронравной беседой почти трезвых гостей и хлопнувший с тоски, как минимум, пять лишних рюмок, сперва схватил гитару и проорал песню, которая начиналась словами: «Ох уе… ох уехал мой любимый и под е… и под елкой мне сказал…» Потом, врубив магнитофон, поволок хозяйку танцевать, с ходу объяснился ей в любви и поклялся, что выбросится с шестого этажа, если она немедленно не ответит ему взаимностью.
Прижимая к себе впавшую в ступор сорокалетнюю «мэнээсиху», Лобанов поглядывал на ее мужа, который успешно делал вид, будто ничего не происходит. Наконец, рассказав несколько анекдотов, все как один начинавшихся словами: раз приезжает муж из командировки… — и пропустив еще пяток стопок, Сергей предложил сыграть в подкидного дурака на раздевание. Он был уведен с торжества окаменевшей Валентиной Аркадьевной под облегченные вздохи гостей…
Лучше бы его отхлестали по физиономии! Но Валентина Аркадьевна, промолчав остаток вечера, не разговаривала с Сергеем еще неделю, а на восьмой день, за ужином, заявила тоном, каким мелкого служащего извещают об увольнении:
— Я не певичка из кафе и не могу позволить, чтобы ты вел себя как разнузданный юнец. Тебе уже сорок, и если ты все не обдумаешь как следует…
— Извини, — сказал Сергей, — я, кажется, опять испачкал простыни.
Да, вот Любочка никогда не заботилась о простынях. Люба-Любочка-Любанька, истопи пожарче баньку!.. Любовь Пал-лна! — как шутливо звал ее Лобанов, подражая пискливо-горластым младшеклассникам.
И баню она топила, когда ее родители изредка уезжали из поселка в райцентр, и в лес с ним ходила по самые сладкие ягоды, и в его барачные хоромы шмыгала, воровато оглядываясь, хоть в той деревне от чьего-то рентгеновского взгляда все равно утаиться было нельзя… Почти двадцать лет прошло с тех пор.
Да шут с ней, с баней и безумными оргазмами на потаенной лесной лужайке. Ведь он, избалованный в институте женским вниманием, жить не мог без своей Любочки, хоть и была она, в сущности, обычная сельская девчонка, старшая пионервожатая школы, куда занесло его по распределению кормить свирепых таежных комаров и толмачить Гоголя с Достоевским рано познающим таинства жизни леспромхозовским старшеклассникам. Любил, горел по ночам, терял дар речи и постыдно краснел при встречах в школьных коридорах, не обращая внимания на исполненный сдерживаемого отчаяния и негодования взгляд директорши, Евгении Петровны, тридцатидевятилетней тиранши, «партейки», депутатки, радетельницы местного просвещения и несчастной, одинокой женщины, на излете зрелости сдуревшей и возжелавшей заиметь не то любовника, не то приемного сына. Дураком он был и свиньей. Они с Любочкой, как и весь поселок, знали, что директоршу «залихотило». Любочка жутко боялась и, завидев Евгению Петровну, шарахалась от нее с топотом, едва не сшибая с ног своих пионеров.
Лобанов же, напротив, твердо шагал навстречу суровой руководительнице, прямо смотрел ей в глаза, отвечал на вопросы сдержанно, по-деловому, но с едва уловимым оттенком двусмысленной дерзости, которую можно было принять и за юношеский максимализм, и за что-то совсем иное. Его будоражила эта чуть рискованная игра, а особое наслаждение доставляла тень смятения, время от времени сквозившая во взгляде и голосе директорши.
Его трудовые достижения оказались весьма скромными, и не из-за недостатка подготовки или ума, а лишь потому, что процесс преподавания Лобанову быстро опротивел. В этой школе, где учились дети лесорубов и совхозных рабочих, ничего не менялось с доисторических времен. Безрезультатно попытавшись претворить в жизнь некоторые новации, казавшиеся ему самому впоследствии сомнительными, Лобанов впал в скепсис, в учительской вел разговоры крамольно-ругательные, на педсоветах отмалчивался и иронически усмехался. Однако ни директор, ни горластая, похожая на совхозного бригадира завуч высокой требовательностью Лобанова не донимали, учитывая аховское положение с педагогическими кадрами и мужские преимущества, принятые в учительской среде. К тому же и личное обаяние Сергея Николаевича играло тут не последнюю роль. Был он веселый, сильный и весь будто лучился эротической энергией. Поселковые женщины дружно оглядывались ему вслед.
Сергей было весь ушел во внеклассную работу. Организовывал какие-то вечера, литературные чтения, сколачивал из шебутных, проказливых пацанов некие странные гибриды тимуровских команд и робингудовских шаек. Но и тут ему не везло. Все его начинания в конце концов приобретали популистский характер и давали совсем не тот результат. Ребятня постарше в нем души не чаяла, но в конце концов попахивающие табачком поселковые подростки, сызмальства познавшие и тяжелый труд, и родительское пьянство, и рискованный таежный промысел, начинали безбоязненно являться на их вечерние сборища в легком подпитии, а то и принося с собой бутылку; своего в доску педагога норовили кликать попросту Серегой, а по-местному приземистые, ширококостные старшеклассницы, рано наливающиеся женской силой, прижимались к молодому наставнику тугими бедрами и грудями, когда он пел под гитару у костра обалденные песни, и черт бы его побрал, если ему это не нравилось.
Разуверившись в своих педагогических способностях, Лобанов собственноручно смастерил из всякого хлама три электрогитары, перепаял усилители от киноаппаратов, под Любочкино кудахтанье уволок из пионерской комнаты все барабаны и организовал в клубе удалой, громогласный ансамбль. Но рок-н-ролл на таежных просторах не прижился. Молодежи в поселке оставалось мало, да и та являлась на танцы в клуб до того «остекленевши», что могла плясать хоть под рев тракторного двигателя. А исполнять «Листопад» и «Серебряные свадьбы» для степенных тетушек Сергею быстро надоело…
Лобанов вскоре уразумел, что в классовом отношении население поселка делилось на «куркулей, гребущих до сэбэ», угрюмых, неразговорчивых мужиков, вкалывающих от зари до зари (меньшинство), и «пролетариев», с раннего утра отправляющихся друг к другу в гости опохмеляться, каковой процесс обычно и затягивался до глубокой ночи (большинство). Наблюдались также в общей массе вкрапления, именуемые Сергеем «люмпен-интеллигенцией», но с этими вообще невозможно было общаться по причине либо перманентно нетрезвого состояния, либо полной и окончательной душевной и умственной окостенелости. Так что друзей Лобанов здесь тоже не приобрел. Сергей сперва ужасался убожеству жизни и масштабам всяких бытовых безобразий, ставших нормой здешнего похмельно-очумелого существования. Пьяные мужики лупцевали своих жен, тоже часто пьяных, с ревом гонялись за ними, размахивая топорами и различными сельскохозяйственными орудиями. Бабы истошно голосили, прятались по соседям, потом понуро ходили с фингалами всех цветов радуги, властям не жаловались, и так продолжалось ныне, присно и во веки веков.