Был установлен день рождения «Робика», и они отмечали это свое рождество в фойе кинотеатров, пили кагор и беленькую, шумели перед сеансом, а баба Оля, как строгий жрец, праздновала одна дома на кухне.
Встречаясь, они рассказывали друг другу как было, баба Оля же не допускала до себя эти их пустяки, хранила свою тайну, но в тиши ночей сама писала стихи и потом неудержимо поверяла их своим клиентам, выбрав момент.
Не бабулькам же декламировать, им прочтешь, они тут же читают тебе в отместку доморощенные глупости типа «И много девушек так сладко перещупал», тьфу!
Баба Оля проборматывала свои возвышенные стихи особо избранным клиентам. Она торопилась, шмурыгала носом, очки заплывали слезой.
Слушатели маялись, глядели в сторону, как тогда, когда она, расчувствовавшись, пела в полную мощь, и баба Оля понимала всю неловкость своего положения, но ничего не могла с собой поделать.
Где, когда и как постигает человека страсть, он не замечает и затем не способен себя контролировать, судить, вникать в последствия, а радостно подчиняется, наконец найдя свой путь, каким бы он ни был.
— Это безобидно, — твердила себе баба Оля, счастливо засыпая, — я умная женщина, а это никого не касается, это, наконец, только мое дело.
И она вплывала в сновидения, где один раз даже проехалась с Робертом Тейлором на открытой машине, оба они сидели на заднем сиденье, больше в ЛАНДО никого не было, даже шофера, и ОН полуобнимал плечи бабы Оли и преданно сидел рядом.
Вот кому расскажешь такое!
Однажды только был позорный момент, потому что не шляйся ночами (как сказала дочь-географ)!
Баба Оля шла развинченной походкой после сеанса где-то у черта на куличках, чуть ли не у Заставы Ильича — охота пуще неволи, — и ее обогнал молодой мужчина, высокий, полный, в шапке-ушанке с опущенными ушами (а баба Оля шла по-молодому, кубанка набекрень, и чуть ли не пела в мороз, напевала «Растворил я окно»), и этот молодой человек на ходу, обогнав бабу Олю, заметил:
— Какая у вас маленькая нога!
— Шшто? — переспросила баба Оля. Он приостановился и задал вопрос:
— Размер ноги какой?
— Тридцать девять, — удивленно ответила баба Оля.
— Маленькая, — печально откликнулся молодой человек, и тут баба Оля ринулась мимо него домой, домой, к трамваю, хлопая портфелем.
Но затем, ночью, уже по трезвом размышлении, жалкий и больной вид молодого человека, его шаркающие подошвы, небритый, запущенный облик и тем более темные усики смутили бедную бабу Олю: кто это был?
Она пыталась сочинять о нем известные истории типа мама умерла, нервное потрясение, уволился, сестра с семьей не заботится и гонит и так далее, но что-то тут не совпадало.
Баба Оля, несмотря на упреждающие крики дочери, следующим вечером опять поехала на фильм туда же, на тот же сеанс.
И она начала понимать, посмотрев еще раз на Тейлора, кто встретился ей на темной улице после кино, кто это шел больной и запущенный, тоскующий, небритый, но с усиками.
И действительно, если подумать, кто еще мог таскаться искать свою любимую, когда о ней забыли в целом мире, кто мог бродить по такому месту как Застава Ильича в 1954 году, какой бедный и больной призрак в маловатом пальто, брошенный всеми, бродил, чтобы явиться на мосту Ватерлоо самой последней душе, забытой всеми, брошенной, используемой как тряпка или половик, да еще и на буквально последнем шагу жизни, на отлете…
Элегия
Никто бы в мире не взялся за такое дело — говорить, что все это плохо кончится. Скорее бы говорили, что она его окружила своей любовью так, что у него не было никакого выхода: куда бы он ни шел, она бежала туда же, чтобы все на месте проверить, все устроить там так же, как и в предыдущем месте. Доходило даже до смешного: она бегала с дочерьми к нему на работу — одна дочь на руке, другая за руку — они пришли к Павлу в гости, посмотреть, какая у папы работа. Девочки садились за пишущие машинки, а жена Павла с веселым видом беседовала с сослуживицей, сидящей напротив Павла, и говорила ей о трудностях их теперешней жизни в снимаемой ими квартире. Выглядело все необычайно естественно и достойно, если только не принимать во внимание сам чудовищный факт прихода целой семьи, как табора цыган, в солидное учреждение.
Погостив, семья Павла снималась с места и отправлялась восвояси. Девочкам очень нравилось у папы на работе, и всякий раз, когда они гуляли поблизости, а это случалось очень часто, они просили маму повести их к отцу на работу, и они снова появлялись как ни в чем не бывало, и заодно Павел вел их в столовую, и девочки ели казенный обед, а их мать, отдыхая от забот, сидела рядом со своим мужем, и опять-таки все вместе они производили впечатление бродячего табора, такие тесно связанные друг с другом, такие презирающие все формальности, плюющие со своей высоты на распорядок рабочего дня.
В особенности знаменательной была в этом отношений жена: если девочки не могли понимать и не понимали всей неуместности беготни по учрежденческому коридору, то их мать ведь могла разобраться во всем том сложном комплексе чувств, которые должен был испытывать кроткий и легкий по характеру Павел, когда все его гнездо вдруг снималось с места и в полном составе являлось к нему на работу!
К его чести надо сказать, что он никогда не проявлял раздражения или тревоги при виде своей исхудавшей жены и двух беленьких бледных девочек, которые, как бы делая сюрприз, долго прятались в дверях и счастливо смеялись, когда отец их обнаруживал. Павел воспринимал это чрезвычайно легковесно, как бы не задумываясь над тем, к каким последствиям могли привести эти семейные обеды в учрежденческом буфете, эти тихие супружеские разговоры за пластмассовым столиком, в виду продвигающейся очереди.
Сначала это объясняли тем, что у семьи Павла практически нет жилья и нет хозяйства, потому что они только недавно приехали, возвратились из того города, где Павел работал по распределению после окончания института. Там они ничего не нажили, кроме детей, и вернулись в прежнем состоянии, с чемоданами и без мебели, а мать Павла тем временем уже вышла замуж в свои пятьдесят лет, так что Павлу с семьей надо было снимать квартиру и еще и за это платить из тех немногих денег, которые он получал на новом месте работы. Именно этим и объяснялось то, что жена Павла приводила весь выводок к нему на работу, в его дешевую столовую с этими легковесными столиками, куда взрослым-то людям было можно ходить только по необходимости и из-за спешки, а не то что водить туда торжественно детей, словно в какой-то ресторан в праздничный день, чтобы только не обременять себя покупками и стряпней и как следует все отпраздновать.
Но ведь жена Павла могла за эти годы жизни в чужом городе научиться что-то примитивно хотя бы готовить, как-то справляться со своими обязанностями хозяйки и матери! Она могла бы не одеваться вот так во все черное, словно олицетворяя всем своим видом какую-то живую честную бедность, хотя действительно бедность была, поскольку Павел из своей небольшой зарплаты еще и должен был платить алименты на ребенка от первого брака. И первый ошибочный брак у Павла был, и чего только не было у этого Павла, который теперь дошел почти до цыганской невозмутимости, чтобы среди бела дня кормить детей увеличенными порциями в своей столовой, где все раздатчицы знали трогательную историю этой семьи и подкармливали их как могли.
Невозмутимость Павла и его жены и мир и покой в глазах его девочек, которых еще никто не одергивал в их шалостях, видимо, производили свое магическое действие и на руководство, которое знало наперечет все о трудностях финансового и жилищного характера у семьи Павла, так что ни у кого не подымалась рука прекратить эту странную семейную традицию, тем более что Павел был многообещающим, даже талантливым работником, который всего себя отдавал делу.
Правда, раздавались голоса, что это все в какой-то мере смахивает на спекуляцию детьми, что некоторые тоже могли бы приводить своих детей на поглядение, только что детей совестно таскать ради такого дела и кормить так, как их кормит жена Павла.