Я бессвязно и безнадежно бормочу что-то о Светлом Круге... о великой силе любви и дружбы, о невидимых нитях, связывающих людей... о том, что телепатия усиливает эту духовную связь... Марк слушает и качает головой.
– Я так и думал, что ты сам толком не знаешь, в чем дело. Теперь слушай. Оставаться здесь я больше не могу. И никто не может, ты же видишь. Один за другим уходят и уходят. Я тоже хочу пойти. Может быть, это вовсе и не смерть, мы же ни черта не знаем, сидим, как рыбы в запыленном аквариуме, а кругом, может быть, море, надо только решиться.
– Марк, ты с ума сошел! – Я не хочу сдаваться, хоть не верю в победу. – Ты видишь, что я не пытаюсь пускать в ход силу, чтоб удержать кого-либо из вас. А ведь это стоило сделать – вы уходите, чтоб умереть. Только потому, что не хватает терпения.
– Дело не в терпении, – объясняет Марк. – Для чего терпеть – вот вопрос. Или мы одни остались во всем мире, тогда... ну, все равно, тогда это не жизнь. Или же еще есть люди – вот я и пойду их искать.
– Марк, ну разве ты не понимаешь, что такое радиация?
– Понимаю. Мало я книг читал об этом, мало фильмов видел? Но мы-то сейчас не знаем, что там, за окнами. У нас даже счетчика Гейгера нет. Почем ты знаешь, может, это была «чистая» бомба, нейтронная и никакой радиации вовсе и нет?
Я ошеломленно молчу. А если в самом деле?
– Этого не может быть, – глухо говорю я наконец.
– Ах, не может? А чтобы телепатия защищала от радиации – это может быть?
– Но почему же тогда никто не вернулся? – растерянно бормочу я, стараясь сообразить, когда ушла Валери.
– А почему, они должны были возвратиться? – спрашивает Марк.
Эти меня добивает. В самом деле, почему? Что им тут делать, если они поняли, что я трус и жалкий эгоист, что никого я на самом деле не люблю и всеми этими побасенками о Светлом Круге и великой духовней связи лишь прикрываю свое душевное бессилие?
Марк ловит мои мысли и явно смущается. Что он испытывает? Жалость, смешанную с презрением? Ну да, вдобавок он все же подозревает, что я сознательно передаю ему свои мысли, и это кажется ему некрасивым. Еще бы! Дорого я дал бы теперь за возможность спрятаться, уйти в себя, не быть таким прозрачным и беззащитным!
– Значит, ты этого не хочешь? – недоумевая, спрашивает Марк. – Но тогда зачем же?.. Ты, значит, действительно уже не можешь с этим справиться? – догадывается он. – Ну, вот скажи теперь: разве я не прав? Разве с тобой можно... Ну, прости, конечно. Но, знаешь, я хоть и не трус, а эти штуки меня пугают. Это чертовщина какая-то, что ни говори. И знаешь что: тебе лечиться надо, ты такой издерганный стал... Я маме уж говорил...
Вот он, результат долгих и терпеливых трудов, оправдание моей жизни – моя идеальная семья, соединенная такой прочной, такой глубокой связью, мой Светлый Круг, защищающий от враждебного мира! Дочь меня ненавидит, сын презирает, жена... жена, вероятно, жалеет по доброте своей, но и ей я основательно испортил жизнь. А другие? Отца и Валери я предал своим равнодушием, и они узнали мне цепу... Даже Софи, простая душа, увидела сразу, чего я стою. И это ты считал прообразом будущего, окном в совершенный, гармонический мир? Имей мужество хоть признать свое поражение!
– Да, да, все вы правы, я один виноват! – кричу я, задыхаясь от боли и унижения. – И ты прав, Марк! Иди, что же ты стоишь!
Марк некоторое время колеблется, с тревогой глядя на меня.
– Я сейчас, только позову маму, – бормочет он.
Но как раз этого я уже не в силах вынести. Я чувствую, что не могу сейчас видеть никого, даже Констанс, и, может быть, даже особенно Констанс.
– Ты не уходишь? – Слова еле проходят сквозь мин сведенные судорогой губы. – Тогда я... я тоже не могу больше!
Я бросаюсь к двери на террасу; я бегу, боясь, что Марк меня опередит, удержит; я только одного хочу, уже не сознанием – сознание где-то вне меня, а кожей, сердцем, пересохшим ртом, руками, цепляющимися за пустоту,
– хочу уйти, уйти куда угодно от осколков моего разбитого мира. Но я не могу уйти, я топчусь на мосте, задыхаясь от нечеловеческих усилий, а звенящие, сверкающие осколки со всех сторон рушатся на меня, впиваются в тело, в мозг, я слепну, я глохну, я немею от яростной, беспощадной боли, я уже не в силах произнести хоть слово, не в силах молить о пощаде и только кричу, кричу нечеловеческим криком, как двадцать лет назад. И, как тогда, спасительная тяжелая тьма наплывает на меня, наконец-то избавляя от пытки...
Начинало смеркаться, в глубине комнаты было уже совсем темно, и Робер включил настольную лампу у дивана.
– Клод все равно скоро проснется, – сказал он. – Я дал ему очень небольшую дозу.
Констанс смотрела на серое, осунувшееся лицо Клода – лишь легкое подергивание век говорило о том, что он жив.
– Все же я не понимаю, Робер, – тихо произнесла она, – как дошло до этого. Я ведь все время чувствовала, что ему плохо. А вы... разве вы не чувствовали?
Робер колебался.
– Видите ли, это был очень сложный эксперимент... – Он вдруг замолчал.
Констанс повернулась к нему.
– Сложный эксперимент? – медленно переспросила она. – Но ведь речь шла просто о гипнотическом внушении!
– Это и было гипнотическим внушением, – Робер шарил по карманам, ища спички. – Только не простыл... Ну, вы же знаете, с Клодом ничто не просто.
– Да. Так что же все-таки? – Констанс глядела ему прямо в глаза.
– Я не мог просто внушить ему, чтоб он забыл. Или переменил мнение. Это была его idee fixe, центр его жизненной философии... Ну, все это, с телепатией, с подлинной связью между близкими людьми, с очагами сопротивления... Надо было наглядно показать ему, что получится, если Светлый Круг...
– Пожалуйста, продолжайте, – без выражения сказала Констанс.
– Ну, если Светлый Круг окажется реальностью... в условиях... в условиях третьей мировой войны. Если все кругом погибнут, а останемся лишь мы, которых он держит своей любовью. И все будет зависеть от его любви и нашего взаимопонимания.
Констанс долго молчала, опустив голову.
– Я не понимаю, как это было возможно, – наконец сказала она.
– Ну, я все заранее продумал и подготовил... Гипноз... И потому у нас с ним ведь существовала прочная телепатическая связь, так что я мог в известной степени контролировать опыт... Ему я обещал продемонстрировать опыты с электродами... Это я тоже делал для перебивки, вызывал различные воспоминания...
– Значит, Клод все это время был уверен, что началась война? – ровный голос Констанс слегка дрогнул, она откашлялась. – Но ведь война была его постоянным кошмаром, из страха перед войной он и придумал всю свою теорию! Теперь я понимаю... Боже, Робер, вы не должны были этого делать! Это может его убить!
– Я... нет, я в самом деле не подозревал, что он до такой степени болен страхом перед войной. У него все сводилось к мыслям о войне и к воспоминаниям о лагере.
– Вы-то знаете, что он пережил...
– Но я был вместе с ним, и Марсель, и многие другие, и мы в общем-то довольно редко об этом думаем.
– Он никогда не забывал. Не мог забыть.
– Теперь я вижу... Констанс, он, кажется, просыпается!
Дыхание Клода стало неровным, он пошевельнулся и простонал. Робер и Констанс молча стояли у дивана и ждали. Клод открыл глаза и сейчас же, вскрикнув, зажмурился.
– Клод, милый, что с тобой? – тихо спросила Констанс.
– Ты не ушла... и напрасно, – пробормотал Клод, не открывая глаз; лицо его было искажено судорогой глубокого страдания.
– У тебя глаза болят? Попробуй открыть глаза, Клод, пожалуйста, попробуй.
Клод осторожно приоткрыл глаза и сразу же, щурясь, сел на диване. Вид у него был растерянный.
– Подождите... Значит, это все-таки была нейтронная бомба?
Робер прикусил губу.
– Послушай, Клод, мы должны тебе объяснить... – начал он.
Клод внезапно встал и, нетвердо ступая, подошел к окну. В Люксембургском саду серели прозрачные летние сумерки. На аллее играли дети, их звонкий смех, приглушенный шелестом листвы и шорохом автомобильных шин, доносился в окно кабинета, на четвертый этаж старого дома на улице Вожирар. Клод постоял с минуту, потом вернулся и лег на диван.