— Какая еще там беда! Лепешек дайте нам побольше. Долго проходим.
Но беда действительно стерегла меня. Вечером, когда мы вернулись с охоты, где мы и в самом деле поймали несколько уток с перебитыми градом крыльями, отец объявил мне:
— Ну, Валька, собирайся! Через три дня тебя повезут в Уральск учиться. Думал, на будущий год, но тебе в здешней школе уже нечего делать. Лучше годом раньше.
Я не огорчился в первые минуты, услышав это. Значит, я уже взрослый, скоро буду охотиться по-настоящему. Но перед сном, пораздумав, впал в тоску: целую зиму в городе за книгами!
— Мама, где мой чиктукпак?
— Кошка его съела, — объявила равнодушно мать и указала мне на черные блестящие перышки, валявшиеся на полу.
Жгучее, тяжелое удушье поползло у меня внутри, подступило шершавым комком к горлу и стало душить меня. Я упал на пол и заревел диким, страшным голосом. О чем я плакал? Конечно, о тиркушке, съеденной кошкой. Правда, мать рассказывала после, что я кричал другое. Кричал я, что мне не хочется в город, что я ни за что не поеду туда, что я останусь навсегда простым казачонком, буду рыбачить, что там чужие люди и никто не охотится. Я клял книги, надоедливых учителей. Но я-то был уверен тогда, что оплакиваю погибшего чиктукпака.
Зимой я учился в Уральске, мечтая о том, как летом вернусь в Каленый, обойду заветные места в лугах, степи… Я и в самом деле вернулся туда, но только через двадцать пять лет.
МОЯ ЮНОСТЬ
1. Село Михайловское
Из Каленого наша семья снова перекинулась в Оренбургскую губернию — в село Михайловское на реке Сакмаре. Там прожили мы всего один год.
По-прежнему мне не давали в руки ружья, а я хотел видеть себя большим — мне было двенадцать лет — и уже не так охотно шел с братьями «за собаку». Появилось во мне самолюбие. Я рос. Неразумно торопил свои годы, бежавшие и без того неудержимо быстро.
Охотились мы в Михайловском чаще всего по степным болотам на уток. Нередко хаживали к Сакмаре, в горы, разыскивая по лесным долам тетеревов. Ездили раза два в степь за стрепетами. Не помню, откуда мы раздобыли черного лохматого пуделя и назвали его Шариком. Он яро шнырял по камышам за утками и рвал их в клочья. Гонялся как сумасшедший за лесной дичью, вырывая хвосты молодняку. Но все же с ним легче было отыскивать птицу.
Отправились мы как-то на степные болота и скоро натакались на множество кряковых выводков. К полудню набили больше десятка тяжелых уток. Пошли домой и заблудились. Долго кружили по степи, не зная направления, изнемогая от жары и жажды. Брат с серьезным видом спрашивал меня, когда мы выбрались на дорогу.
— А что ты стал бы пить, если бы вот здесь по одной колее бежал лимонад, по другой — пенистый русский квас, по третьей — холодное, с погреба, молоко, а по четвертой — родниковая вода?
Я сердился. Шел стороной и не хотел отвечать на вопросы гоголевского Ивана Ивановича. Ненавистное солнце тяжелой горячей рукой давило землю. Скрыться от него в степи было некуда. Устали мы тогда страшно. Я еле волочил ноги. Казалось, вот-вот упаду от изнеможения.
В стороне замаячил большой стог старого сена, огороженный жердями. На осиновых кольях, прикорнув от жары, сизыми пухлыми комьями покоились вяхири, большие лесные голуби. Было до стога не меньше километра. Братья, зная сторожкость птиц, не захотели идти к ним с ружьями. Предложили мне. Куда девалась моя усталость! Жадно схватив шомполку, сгорбившись в три погибели, я быстро зашагал к стогу. Голуби слетели шагов за двести. Я повернул обратно. Братья трунили надо мной:
— Ты бы полз. Какой же ты охотник! Прешься открыто, как верблюд на водопой.
Было горько, обидно. Захотелось еще сильнее пить. Тело горело. Но вот опять в стороне стог, а около него четыре сизых витютеня. Я снова крадусь к ним, — опять безрезультатно.
А что, если мы дадим тебе ружье, — спрашивает брат, — и два заряда, вернешься ты с Шариком снова на болота?
Давай пять зарядов, тогда вернусь!
Нет, два заряда и, если хочешь, оба ружья.
Пять зарядов и одно ружье, — твердил я упрямо. Я в самом деле, несмотря на смертельную усталость, готов был повернуть обратно.
В сумерки уже мы кое-как добрались до дома.
Шомполка наша в тот год пришла в ветхость. Как-то, сбирая алую малину по горным овражкам, мы выпугнули выводок тетеревов, рассевшихся по молодому ольшанику. Брат прицелился. Вместо выстрела я услыхал стук курка по втулетке. Осечка! И так раз пять. Я принялся тогда швырять в птиц камнями. Они пригибали головы, когда камень пролетал очень близко, но не улетали. Брат подсыпал пороху «на полку», переменил пистон и наконец выстрелил. Одного тетерева убил, но у ружья треснула шейка ложи. Мы вправили расколотую ложу в развилы дерева и стали бахать из него, как из крепостного орудия. Но после этого с ним- уже опасались охотиться. Отец продал его при отъезде из Михайловского плотнику Елизару за полтора целковых, а в придачу оставил ему и яростного Шарика.
2. Хутор Шубинский
Когда мне исполнилось тринадцать лет, отец перебрался на хутор Шубинский Орского уезда, где мы и прожили больше двадцати лет. Здесь прошла моя юность. Сюда я не раз приезжал охотиться взрослым человеком. В Шубине я стал заправским охотником, получив наконец, когда мне исполнилось шестнадцать лет, в полное свое распоряжение ружье. Это была длинная берданка, «уточница», выписанная отцом опять с Ижевского завода.
Хутор лежит на степном сырту, бегущем от Сакмарских гор к юго-востоку. За городом Орском этот сырт, незаметно понижаясь, расползается во все стороны бесконечными степными полями. Два ряда белых украинских мазанок покоятся в небольшой степной долине, у исчезающего родникового ручья. На юге, километрах в трех, среди горных увалов бежит речушка Губерля.
От Шубина всего пятьдесят с небольшим километров до моей родины — станицы Таналыцкой. А речка Таналычка — наполовину ближе. Она спокойно бежит здесь по степи, заросшая высокими камышами, образуя глубокие омуты, широкие плесы. Сколько дроби рассыпали мы по ней за десятки лет, сколько окуней и щук повытаскали из ее глубоких заводей, сколько вкусных раков добыли из нор на крутых ярах!
Раньше вокруг хутора высились зеленые толстенные тополя, дубы, — теперь остались лишь небольшие березовые колки, выбежавшие в степь, как заблудившиеся девчата. Дальше семи километров к востоку от хутора нет и берез. Здесь же предел распространения на юг белой куропатки.
Степной сырт изрезан множеством увалов, крутых, глубоких оврагов. Из них самый памятный для нас Каин-Кабак, место волчиных выводков, кряковых уток, серой куропатки. Веснами по оврагу бушует вода, с шумом рушатся подмытые ею алебастровые громады снега. Летит масса всякой дичи: уток и куликов самых различных пород, гусей, казары, журавлей, стрепетов и дрофы. Утки, кулики выводятся здесь же по степным долам. В ковылях станует летом много стрепетов. В тридцати километрах, в горах, около хутора Разоренного, выводятся дудаки, высыпающие к осени на шубинские загоны На Губерле и около Каин-Кабака держится серая куропатка, открытая мною чуть ли не на десятый год наших охот в Шубине. По Губерле осенями нередко бывают богатые высыпки пролетного вальдшнепа.
Каждое лето в течение десяти лет я приезжал сюда месяца на два, чтобы бродить без устали по степям. До сих пор помню я каждый шубинский овражек, лесок, всякую березку в степи. А сколько красных, алых, розовых утренних зорь видал я в шубинских полях! Сколько багровых, бирюзовых, сиреневых закатов погасло на моих глазах! Какие острые, яркие молнии и огневые сполохи прорезывали ночное небо! Зори тогда мне казались рассветом моей собственной жизни. День в степи всегда напоминает человеческую жизнь: он так же прекрасен и долог, он так же мгновенно уходит в прошлое. До сих пор я не смог отыскать ничего в мире глубже и шире синеющих полевых далей, слаще запахов степного увяданья, чудеснее буйного весною разнотравья, пахнущего на зорях, как материнское молоко. В эти мгновенья человек ощущает себя частью земли, а не отдельным существом. Живые, мягкие запахи вечеров, острые чистые ароматы утр, пряные соки дневного зноя полей — как рассказать о них людям, никогда не ощущавшим их?