Когда в 1927 году помер отец, я ушел в город. Здесь жил брат Иван, работал на лесобирже коновозчиком и снимал квартиру. Он хотел, чтобы я пошел к ним, но я сказал, что хочу работать на заводе, потому что люблю всякую металлическую штуку, да мне и нравятся заводские ребята, они дружные и хорошо одеваются. Брат сходил со мной на завод, меня приняли туда чернорабочим и дали койку в общежитии. А Ивана на другой год взяли в армию, он там служил в кавалерии, остался на сверхсрочную. После был убит на Халхин-Голе. Когда его призвали, я перешел жить вместо него на квартиру. Там дорого брали, зато всегда был сыт. Скор меня определили в ученики к токарю Федору Васильевичу Коркодинову, он участвовал в гражданской войне и много нам рассказывал, но был строгий, а с 1930 года мне самостоятельно дали станок, и я работал на нем до призыва в 1934 году. Служил я на Дальнем Востоке в пограничных войсках, где имел заботливых командиров и хороших друзей. Служба была трудная, все больше на ногах, но опасности на своей заставе не видел, а на других заставах были и нарушения границы, и нападения на наших красных бойцов. Когда я демобилизовался, то приехал сюда и снова устроился на завод. Иван служил на сверхсрочной, Гриша выучился на ветеринара и работал в Удмуртии, сестры вышли замуж, а старший брат Лева жил со своей семьей в Клестах. И вот, скоро после того как я пришел из армии, с этим моим старшим братом Левой случилось несчастье…
Мазунин поднялся из-за стола и заходил по комнате. Вышел на кухню, прикурил, жадно затягиваясь. С братом Левой дело обстояло не так просто…
6
Тем жарким, душным летом всех заводских комсомольцев собрали однажды в комитете комсомола завода. Был среди них и Степка Мазунин, недавний красноармеец. Через неделю у него начинался отпуск, мечтой о котором Мазунин жил последние месяцы: замой получил письмо от армейского друга Сеньки Шелеста — тот шибко звал в гости на Черное море, в Одессу. Степан согласился с радостью, написал письмо другу, сразу же начал копить деньги и прикопил изрядно.
Кроме Покумина, комсомольского секретаря, в комитете Мазунин увидал Федора Игошева — особоуполномоченного НКВД по району.
— Товарищи комсомольцы! — встал из-за стола секретарь. — Всем вам известно, что ныне перед государством особо остро стоит задача отмежевания от классового врага, ликвидации его и изоляции от социалистически настроенных масс. Слово по данному вопросу имеет товарищ Игошев.
Уполномоченный говорил недолго: кратко обрисовал международную обстановку и внутреннее положение, особо подчеркнув соотношение классовых сил, и закончил так:
— Чтобы во всеоружии встретить любого агрессора, надо быть уверенным, что в решающий момент нам не нанесут удар в спину. А в связи с этим обращаемся к вам с просьбой такого характера: вы все, так сказать, среди людей живете. И большинство из них лучше нашего знаете. А среди этих людей могут оказаться и бывшие каратели, и подкулачники, и иной классово чуждый элемент! Поглядите, подумайте… Если что надумаете — или ко мне, или к товарищу Покумину приходите. Время такое, сами знаете, капитализм и снаружи, и снутри точит — все бдительными должны быть, а вы, комсомольцы, в первую очередь…
После собрания Степан не пошел в клуб, как собирался, на кинокартину «Путь корабля», а отправился домой. Взял у хозяйкина сына-пионера листок бумаги, ручку с чернильницей и стал писать.
Осознав в полной мере слова товарищей Покумина и Игошева в борьбе с проклятым подкулачеством и прочими паразитами, я, Мазунин Степан Игнатьевич, сообщаю насчет личности своего брательника Мазунина Левонтия Игнатьевича, который теперь проживает в деревне Клесты совместно с семьей. Этот Мазунин Л. И. в гражданскую ушел по мобилизации с Колчаком. Вернулся аж через год и стал снова жить с нами. Я бы не стал про него писать, потому как народу и с белыми, и с красными тогда уходило изрядно, но вот что интересно: пришел он домой ночью, я как раз спал на полатях, и он нас всех разбудил. Был он в шинели, с винтовкой. Когда зажгли свет, мать спросила у Левки, почему у шинели весь перед бурый, а он ответил, что не ее дело. Тогда отец вывел его в сени и стал бить. А утром они с отцом замотали шинель в старый мешок, взяли лопату и ушли в лес, и там, видимо, шинель закопали. И Левка стал жить с нами, как и раньше. Только Мороз Александр, когда узнал, что вернулся домой старший брат, стал сильно пить и рассказывать, что служил у белых вместе с Левкой и Левка состоял в особой карательной команде, которая мучила и расстреливала большевиков и активистов. Сам Сано служил поваром и скоро сбежал, а Лева был карателем. Потом Мороза отец и Левка позвали как-то пить к нам брагу и долго разговаривали, о чем, не знаю, но Сано на брата больше никогда не говорил, даже пьяный. А в 1932 году он в рождество купался в речке, застудился и помер. Я ему до этого рассказывал, что у Левки на шинели, когда он пришел, были бурые пятна. А он мне ответил, что-де столько народу поубивать да в крови не испачкаться — так не бывает. Они все надеялись, что я брат Мазунина Л. И. и никому не скажу. Но теперь, перед лицом классовой ненависти, мне все равны, а родня хоть есть родня, все равно душой не поступлюсь.
Что и имею сообщить соответствующим властям.
Он запечатал письмо солдатским треугольником, пошел на почту, наклеил марку и, написав на конверте: «Особоуполномоченному товарищу Игошеву», бросил в почтовый ящик.
Назавтра выпросил у мастера увольнение на два дня и пошел на конный двор. Ему повезло: ехали на двух телегах мужики до Мосят — деревни, стоящей верстах в пяти перед Клестами. Одного Степан знал хорошо — Мишку Нифонтова, раньше вместе учились в школе, в Голованах. Мишка стал степенный, квадратный, смолил махру. Женился он почти подростком, в армию не попал из-за грыжи и теперь был отцом четверых ребят, да баба опять ходила на сносях. «А чаво! — охотно говорил он Мазунину. — Електрицство все обешшают провести, а пока нету, дак мы, благословясь…» — и смеялся, щурился. Степан принужденно улыбался.
Наконец поехали. Мужики взяли с собой водку, выехали за город, остановились и начали распивать. Предложили выпить Мазунину, но он отказался, лег в стороне на пригорок, стал глядеть в небо. Как текло время, он не помнил. Когда к нему подкатил пьяненький Мишка, толкнул: «Поехали! — и вдруг заорал: — Э, ребя, да он ревет, гли-ко!» — Степан встал, с ненавистью глянул на Нифонтова и ожесточенно заскоблил рукавом мокрое лицо.
Ехали долго. Мужики останавливались в деревнях, заходили к родне. Степан, горбясь, сидел на телеге — ждал. Только в Горцах, когда Мишка предложил зайти к шурину, почтальону, Мазунин пошел с ним. Но брагу пить отказался, а, выведя мужика в сенки, осторожно спросил, можно ли взять на почте отправленное письмо. Услыхав ответ, втянул голову в плечи и вышел.
В Мосята приехали затемно, и Мишка уговаривал переночевать, но Мазунин отказался наотрез, пешком отправился дальше, в Клесты. Подходя к деревне, почти бежал. Задыхался, переводил дыхание. Обходя шлявшихся допоздна парней и девок, осторожно прокрался к Левкиной избе. На стук откликнулась Дарья, жена Левки:
— Кого лешак несет?
— Открой, Даш, я это, — приникнув к окну, сказал Степан. Зажглась лампа, протопали тяжелые шаги: это Левка пошел открывать дверь.
Сунул Степану ладонь:
— Здорово! Чего ночами колобродишь? Да не стой, не топчись, проходи давай!
Степан зашел, сел на лавке в кухне. Левка принес из горницы лампу, встал у порога — хмурый, косматый.
— Но? Чего приперся? Дело есть, что ли?
Степка глянул на брата, на огромную, в полстены, тень его и испугался. «Скажу теперь, а он — брякнет, и — готово дело!» — подумал он. Однако пересилил себя:
— Слышь, Лев, это… в комсомольскую ячейку нас вызывали.
— Кого это — нас? — буркнул брат.