Мне отвели номер на третьем этаже — маленькую продолговатую комнатку с окном, выходящим на глухую стену. Выглядела она довольно мрачно, но зато здесь была ванная с душем, стеклянной полочкой и большим зеркалом. И удобно, и красиво. В свободное время можно спуститься в холл и посидеть в кресле среди персидских ковров и вазонов с экзотическими цветами. Но больше всего мне понравилась лестница. Только ради нее стоило платить бешеные деньги за мою каморку. Плотная плюшевая дорожка устилала ступеньки, и шагов совсем не было слышно. Ходишь как во сне. Я поднимался и спускался только по лестнице; лифт не привлекал моего внимания.

Пока я мылся в ванной и наводил городской лоск, меня одолевала искусительная мысль. «Вот почему; — думал я, — хорошо жить в большом городе, можно помыться, когда захочешь, на столе телефон и кнопки для вызова горничной или официантки. Кроме того, можешь вволю ходить вверх и вниз по лестнице, а если надоест — прокатиться в огромном бесшумном лифте. Разве сравнить с этими благами все красоты Триграда, луга Видлы, стада на горных пастбищах, южное небо и журчащие днем и ночью горные потоки?» Эта мысль так рассмешила меня, что я чуть не порезался. Хорошо, что лезвие было не очень острое.

Затем я отправился к Аввакуму.

Должен сказать, что сердце у меня неистово забилось, когда я постучал к нему. На меня скверно действует холодная тишина музеев.

Аввакум рассеянно взглянул на меня, да с таким ледяным равнодушием, что мне стало не по себе, захотелось повернуться и бежать куда глаза глядят. Но все это длилось одну-две секунды.

— Неужто Анастасий? — прошептал Аввакум.

Он втащил меня в мастерскую, положил руки на плечи, и глаза его засияли, как будто в них вспыхнули невидимые огоньки.

— Анастасий! — тихо повторил он.

Похлопывая своей тяжелой рукой по спине, Аввакум прижал меня к груди, потом подал мне стул, сам уселся на табуретку и тепло улыбнулся.

Всего лишь год мы с ним не виделись, но он как-то постарел и осунулся. На лицо его легла печальная тень усталости. Но оно было таким же мужественным, со строгими складками вокруг рта, с пронзительным взглядом глаз.

— Ну, что — постарел я? — спросил он.

Я вспомнил его удивительную способность читать, как по книге, чужие мысли, отвел глаза и пробормотал:

— Напротив! Он рассмеялся.

— О, добрейший мой Анастасий! А когда ты прибыл?

Я ответил довольно сухо. Мне не понравились покровительственные нотки в его голосе. Ведь он не намного старше меня!

— Ты остановился в гостинице «Болгария» — не так ли? Я разинул рот от удивления.

— Но ведь это совсем прозрачная тайна! — усмехнулся Аввакум. — Почему скрываешь? Ты приехал в восемь, а сейчас без четверти десять. За час сорок пять минут даже самый проворный человек не сможет помыться, побриться и подъехать к музею, если только не остановился где-то поблизости.

— Поблизости есть и другие гостиницы, — ехидно заметил я.

— Но ты остановился именно в «Болгарии». В «Балкане» и «Славянской беседе» нет свободных номеров. Вчера вечером из Варшавы прибыл профессор Витезлав Мах, археолог. Так как мне предоставили честь устраивать его, я звонил и в «Балкан» и в «Славянскую беседу», но свободные номера оказались только в «Болгарии». Ты принимал душ — это видно по твоим волосам: они еще влажные. Ты брился не в парикмахерской, а безопасной бритвой — на подбородке у тебя осталось несколько предательских волосков. Когда бреешься безопасной, это часто случается. Комната хорошая?

— Отличная! — воскликнул я и покраснел.

Аввакум посмотрел на меня, помолчал и покачал головой.

— Управляющий — мой знакомый. — сказал он. — Я попрошу его при первой же возможности перевести тебя в солнечный номер.

На это мне нечего было сказать. Я поблагодарил его и стал разглядывать мастерскую.

Затем Аввакум завел разговор о Момчилове, вспомнил наших старых знакомых, расспросил о работе на новом участке. Но говорил он без души, словно через силу. Про Балабаницу, например, даже словом не обмолвился. И не удивительно — что ему до нашего глухого края!

Аввакум подошел к одной из полок и поманил меня рукой. Он вынул из-под глиняных обломков длинный альбом, стряхнул с него пыль и стал перелистывать. На страницах альбома среди набросков ваз, амфор и прочих древних посудин я увидел знакомые, милые сердцу мотивы. Некоторые рисунки были выполнены карандашом, другие — углем, но все они были на редкость схожи с натурой. Я увидел мрачный, затянутый тучами Карабаир со стороны Момчилова, и зловещую Змеицу с ее зазубренными скалами, и склонившуюся к дороге, словно придавленную горами Илчову корчму, и домик Балабаницы с галерейкой. Вот в очаге пылает огонь, а рядом сидит на трехногом стульчике женщина… Ошеломленный, я смотрел на Аввакума. А он в ответ лишь пожал плечами, захлопнул альбом и небрежно швырнул его на полку с глиняными черепками.

— Любительские забавы, — сказал он, застегивая пуговицы на своем синем халате, словно ему вдруг стало холодно. — Нацарапал по памяти, и вовсе не от скуки, уверяю тебя. Мне многое надоедает, но я никогда не скучаю. Скука, по-моему, синоним душевного оскудения. Когда я остаюсь без дела — а это бывает очень редко, — то составляю интегральные уравнения и с наслаждением решаю их или же беру в руки задачник по теории вероятностей и строю различные гипотезы. Где уж тут скучать?.. Делаю по памяти наброски домов, витрин, уголков в скверах и парках, а потом хожу и проверяю, насколько удалось соблюсти формы и пропорции, не пропустил ли какие-нибудь существенные детали.

— А ты не собираешься наведаться в Момчилово, чтобы сверить на месте, например, некоторые детали на рисунке с очагом и трехногим стульчиком? — заметил я со смехом.

Он тоже засмеялся и погрозил мне пальцем, а затем спросил:

— А что если я уже произвел такую проверку?

От Аввакума всего можно было ожидать, поэтому я предпочел промолчать.

Я не спешил уходить. Аввакум показал мне две корзинки, доверху полные обломков терракоты.

— Две прекрасные ионические гидрии, — сказал он, и лицо его впервые оживилось. — Завтра примусь за реставрацию. Это будет чудесно!

Я смотрел на черепки, не различая в них никаких ваз, и не понимал, что же будет чудесным: восстановленные реликвии древности или же сама работа по восстановлению. Мне сдавалось, что под словом «чудесно» мой приятель подразумевал предстоящую работу. Что это было — жажда творчества? А может, состояние напряженного поиска — естественная стихия его ума?

Аввакум обладал врожденным, свойственным подлинному художнику чувством меры. Решив, видимо, что слишком долго занимает меня своей особой, он тотчас изменил тему разговора и стал расспрашивать, как «поживаю» я во владениях Мехмеда Синапа, будто я не знаю, что Мехмед Синап в наши края и не заглядывал. Но, подстегиваемый его вопросами, я сам слово за словом выложил ему все о своем житье-бытье. Опустил, правда, только встречу с Фатме у реки. Впрочем, это ведь была совсем пустячная подробность.

Аввакум внимательно слушал и что-то чертил карандашом в своем внушительном блокноте. Очевидно, разрисовывал какие-нибудь вазочки. Я, например, пытаюсь изобразить овечьи головы, когда мне приходится слушать кого-нибудь из вежливости.

Когда подошло время обеда, Аввакум ненадолго отлучился, чтобы умыться и переодеться. Меня так и подмывало посмотреть, что за вазу нарисовал Аввакум в блокноте. Но внутреннее чутье подсказывало мне, что на этот раз Аввакум изменил своей привычке и вместо ваз и черепков изобразил самые примечательные эпизоды моего рассказа. А рассказывал я с увлечением и, кажется, довольно живописно.

Но Аввакум вовсе и не помышлял о зарисовках! На листке вместо рисунков я обнаружил вот какую запись:

«Триград — Бор (S.S — Е): 7-8 км. Дорога — проселочная. Река. Два перехода вброд. Другие ручьи — 20 мин. Лес: 2 км — W, 1 км.S. E. На 6-м км — лесопилка (заброшена). Поляна. Все при хорошей видимости — 100 мин.

Бор — Видла (E от Триград, после E — S): 6 км. Дорога — проселочная. 2 км — лес (смешанный); 4 км — луга. Видимость! Все — 60-70 мин.»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: