В заключение Кант говорит о половом воспитании. Тринадцатый или четырнадцатый год у мальчика переломный: возникает половая наклонность. Она развивается неизбежно, не имея даже перед собой объекта. Следовательно, сохранить юношу в неведении и невинности невозможно. Молчание лишь увеличивает зло; это видно по воспитанию прошлых поколений. Ныне справедливо полагают, что с юношей надо говорить обо всем, не таясь, ясно и определенно. Конечно, тема деликатная и не может быть предметом общественного разговора, но приемлемую форму беседы можно найти всегда. В соответствии со взглядами своего времени Кант предлагает педагогу внушить юноше отвращение и страх перед мастурбацией. «Физические последствия крайне вредны, но последствия в смысле нравственности еще хуже. Иные задают вопрос, позволительно ли юноше вступать в общение с другим полом? Если уж приходится выбирать одно из двух, то это во всяком случае лучше. Там юноша действует вопреки природе, здесь нет». Беда, однако, в том, что способность продолжать свой род опережает способность содержать детей. Поэтому прямая обязанность юноши – ждать, когда он будет в состоянии жениться. Счастливый брак – награда за беспорочное поведение.
В какой мере идеи Канта о воспитании воплощались в его собственной педагогической практике? Кант имел дело со студентами, юношами, прошедшими первоначальные ступени воспитания. Задача университетского преподавателя состояла в том, чтобы дать знания и научить самостоятельно мыслить. Второе, разумеется, важнее первого: знания дело наживное, а привычка и способность думать приобретаются с трудом. Механическое запоминание, зубрежка вредны. Кант бывал недоволен, когда студенты на лекциях записывали за ним все подряд, это ему просто мешало. Начав лекцию, он прежде всего заботился, чтобы быть понятным. Если нить понимания обрывалась, он останавливался и возвращался назад. В расчет принимались средние способности. «Я читаю не для гениев: они сами себе прокладывают дорогу, но и не для дураков; ради них не стоит напрягаться, а для тех, кто находится в середине и хочет подготовить себя к будущей работе».
Он выбирал обычно кого-либо из близко сидевших слушателей и по его лицу следил за тем, как доходит то, что он говорит. Возникала устойчивая связь, и любой непорядок в аудитории мог нарушить течение его мыслей. Однажды он был рассеян и читал хуже обычного, потом признался, что сосредоточиться ему мешал находившийся прямо перед ним студент, на куртке которого отсутствовала пуговица.
Во время лекции он сидел за невысоким пультом, на котором лежал листок с записями или учебник, испещренный пометками. Учебники служили не только для пересказа, не только для систематизации материала, но и для полемики. Лекция превращалась в диалог. Трудные пассажи чередовались с иллюстративным материалом, остротами, шутками. Яхман, слушавший Канта в 70-е годы, свидетельствует: «Его остроумие отличалось легкостью, изобретательностью, глубиной мысли. Это были молнии, сверкавшие средь бела дня, он приправлял ими не только обычную речь, но и лекции. Остротами он придавал доступную форму глубокомыслию, опуская своих утомленных слушателей с заоблачных высот спекуляции на привычную землю».
На экзамене преподаватель и учащийся меняются местами. Теперь ученик должен объяснить суть дела. Гладкость речи и принятые нормы изложения играют при этом второстепенную роль. Если кому-то трудно выразить свои мысли, то это ничего не говорит об умственных способностях. Знаменитого ученого Клавия в детстве исключили из школы за неспособность, так как он не мог писать сочинения по установленному образцу. Впоследствии он совершенно случайно стал заниматься математикой и тут обнаружил диковинный дар.
Еще реальнее возможность ошибки в философии, где глупость легко сходит за мудрость, а новой мысли трудно отстоять права. Вот почему Кант любил повторять, что он учит не философии, а философствовать. «Учиться философии» – значит овладевать субъективной стороной ума, запоминать, как кто-то когда-то думал; «учиться философствовать» – значит придавать своим знаниям объективный характер, овладевать способностью оценивать чужие мнения. И свой задуманный главный труд Кант создавал не как перечень взглядов и даже не как свод законов науки, а как критическое рассмотрение того, что было сделано и что предстояло сделать.
Глава третья. Самокритика разума
Разум существовал всегда, только не всегда в разумной форме.
Шли годы. Голос Канта в печати умолк надолго. После диссертации «О форме и принципах…», кроме двух заметок по поводу «Филантропина», философ напечатал лишь рецензию на книгу Москати о различии в строении тела людей и животных и уведомление о лекциях на 1775 год («О различных человеческих расах»). Молчание длилось одиннадцать лет.
«Почему Вы молчите, – спрашивал Канта вступивший с ним в переписку Лафатер, – почему пишут те, кто на это не способен, а не Вы, отлично владеющий пером? Почему Вы молчите? В это – это новое время – Вы не даете о себе знать. Спите? Кант, я не хочу Вас хвалить, но скажите мне, почему Вы молчите? Или лучше: скажите, что Вы заговорите». Упоминая о «новом времени», Лафатер имел в виду «Бурю и натиск» – движение, охватившее в те годы интеллектуальную Германию.
Немецкая литература оживилась. Уже в середине века на ее горизонте появилась многообещающая фигура Готхольда Эфраима Лессинга, которому суждено было формировать умонастроения и вкусы. Он создавал новую драматургию, его голос уверенно звучал и в литературной критике. Лессинг сотрудничал в журнале «Письма о новейшей немецкой литературе». Известность получило семнадцатое «письмо», посвященное Шекспиру. Великий драматург был и на своей родине не то чтобы забыт, но все же не в почете, а на континенте его просто не знали. Вольтер назвал его «дикарем». Лессинг же поставил Шекспира выше Расина и Корнеля, увидел именно в нем подлинного наследника античной трагедии. Лессинг призывал родную литературу учиться у Шекспира. Почва для «Бури и натиска» была подготовлена.
Движение оказалось неоднородным и противоречивым: бунтарство сочеталось с политической индифферентностью и консерватизмом, симпатии к народу – с крайним индивидуализмом, критическое отношение к религии – с благочестивой экзальтацией. Но всех объединял интерес к человеку, к его уникальному духовному миру. Внезапно обнаружились таинственные глубины внутренней жизни индивида. Это открытие воспринимали как более значительное, чем открытие Америки. У всех на уме и на устах было одно: освобождение личности.
«Буря», правда, бушевала исключительно в литературных берегах, «натиск» не выходил за пределы книг и журналов. Среди вождей движения мы находим питомца Канта Гердера, теперь уже маститого литератора. Покинув Кенигсберг, он переехал в Ригу, чтобы занять там пост пастора и преподавателя церковной школы. Когда появились его первые литературно-критические работы, принесшие ему известность, Кант поздравил своего ученика. Ответ на письмо пришел через полгода. Вежливый, теплый, обстоятельный. Ученик писал, что он избрал иной путь, чем учитель; академической деятельности он предпочел стезю священника, которая, как ему казалось, приведет к непосредственному соприкосновению с народом, с простыми людьми; ради них, собственно, существует философия. В Риге Гердер пробыл недолго, затем совершил путешествие в Париж, а вернувшись в Германию, занял пост советника консистории в Бюкебурге. Пять проведенных здесь лет (1771—1776) были периодом напряженных творческих исканий и метаний. Помимо своих служебных дел, Гердер занимается философией истории, увлечен Шекспиром, открывает для образованного мира народное творчество, усердно штудирует Библию. Он выпускает книгу «Древнейший документ человеческого рода», где Священное писание рассматривается как боговдохновенное произведение. Гаман, разделявший религиозные увлечения Гердера, показал книгу Канту. Философ неодобрительно отозвался о стремлении Гердера выдать библейский текст за высшую истину. Отзыв, к счастью, не вышел за пределы частной переписки и автору остался неизвестен. Кроме Гердера и Гамана, к религиозно настроенному крылу «Бури и натиска» примыкали писатель Лафатер и молодой философ Фридрих Якоби.