«Мне пришлось поднять знание, чтобы освободить место вере», – дерзко заявил мыслитель в предисловии ко второму изданию «Критики чистого разума» – книги, предъявившей высокие требования к знанию. В подлиннике дерзость скрыта, звучит двусмысленно. И в этой двусмысленности весь Кант. Он употребил глагол aufheben, который буквально означает «поднять», но в первую очередь – «устранить», а также «арестовать», «сохранить». Кант устранил знание из областей, ему не принадлежащих, он высоко поднял его, посадил под арест, за решетку своей критики, и тем самым сохранил его в чистоте и силе[9].
Такова судьба знания. О вере, однако, сказано еще не все. По Канту, существует три вида веры. Прагматической он называет веру человека в свою правоту в том или ином единичном случае. Цена такой вере – один дукат. «Нередко человек высказывает свои положения с таким самоуверенным и непреклонным упорством, что кажется, будто у него нет никаких сомнений в истинности их. Но пари приводит его в замешательство. Иногда оказывается, что уверенности у него достаточно, чтобы оценить ее только в один дукат, но не в десять дукатов, так как рисковать одним дукатом он еще решается, но только при ставке в десять дукатов он видит то, что прежде не замечал, а именно, что он, вполне возможно, ошибается».
Веру в общие положения Кант называет доктринальной. Он готов держать пари на все свое имущество, что хотя бы на одной из видимых нами планет есть обитатели. Это пример доктринальной веры. Сюда же Кант относит и учение о бытии бога. Доктринальная вера содержит в себе все же нечто нетвердое: нередко затруднения, встречающиеся при размышлениях, отдаляют нас от нее, хотя мы постоянно к ней возвращаемся.
Совершенно иной характер носит моральная вера, где вопрос об истинности суждений даже и не встает. «Эту веру ничто не может поколебать, так как были бы ниспровергнуты сами мои нравственные принципы, от которых я не могу отказаться, не став в собственных глазах достойным презрения». Верить в бога здесь означает не размышлять о его бытии, а просто быть добрым.
Итак, выдвинув тезис: знание выше веры, Кант снабжает его антитезисом-оговоркой: это не относится к моральной вере, которую нельзя сопоставлять со знанием, которая реализуется в поведении.
«Критика чистого разума» завершается программой на будущее. Ни о каких новых «критиках» Кант не помышляет. Критическая работа завершена. Поле очищено от сорняков, вспахано и удобрено, пора подумать о плодоносных саженцах. Кант знает, какое дерево предстоит ему взрастить. Это будет изложение позитивных начал метафизики.
Термин «метафизика» впоследствии скомпрометирует Гегель, он обозначит им заскорузлое мышление, делающее ошибочные мировоззренческие выводы из принципов формальной логики; живое философствование Гегель назовет диалектикой. Для Канта дело обстоит наоборот: диалектика – это иллюзорная логика, метафизика – мировая мудрость. О метафизике Кант отзывается с величайшим пиететом. Это для него «завершение всей культуры человеческого разума»; те, кто разочаровался в метафизике, рано или поздно вернутся к ней, как к поссорившейся с ними возлюбленной. Чтобы дух человека когда-нибудь совершенно отказался от метафизических исследований – это так же невероятно, как и то, чтобы мы когда-нибудь совсем перестали дышать из опасения вдыхать нечистый воздух.
Вся беда в том, что в метафизике «можно нести всякий вздор, не опасаясь быть уличенным в лжи». Здесь нет тех средств проверки, которыми располагает естествознание. Поэтому до сих пор метафизика не была наукой. Но у нее есть все возможности таковой стать. По сравнению с другими науками есть у нее и одно неоспоримое преимущество: она может быть завершена и «приведена в неизменное состояние», так как в ней невозможны новые открытия, неизбежные в других науках; ибо источник познания здесь – не предметы внешнего мира, а сам разум, и после того, как разум полностью и ясно изложил основные законы своей способности, не остается ничего, что бы он мог бы еще здесь узнать.
Кант предрекает новое рождение метафизики «по совершенно неизвестному до сих пор плану». На последних страницах «Критики чистого разума» читатель находит план возрождения философии, который, увы, оригинальностью не отличается. По замыслу Канта, вся система метафизики должна состоять из четырех частей – онтологии, физиологии, космологии, теологии. Онтология – учение об общих принципах бытия; физиология, в кантовском понимании, – учение о природе, которое распадается на физику и психологию; космология – наука о мире в целом; теология – о боге. Вольфианская метафизика была построена примерно по той же схеме. Кант фактически не ответил на вопрос, заданный в начале «Критики», – как возможна метафизика в качестве науки. Своей трансцендентальной диалектикой он разрушил все догматические построения в этой сфере, но дальше декларирования необходимости новой научной философии не пошел.
Выход в свет «Критики чистого разума» не вызвал сенсации. Кант, правда, на нее и не рассчитывал, но то, что произошло, превзошло худшие ожидания: книгу не заметили. Продавалась она так плохо, что Харткнох подумывал о том, не пустить ли остаток тиража на макулатуру. (Сегодня сохранившиеся экземпляры первого издания в антиквариатах Западной Германии идут по 7 тысяч марок.)
Читалась книга с трудом, не вызывая интереса. Никто Канта публично не бранил, никто ему не возражал, лишь изредка до него доходили жалобы на непонятность. Моисей Мендельсон, перелистав несколько страниц, отложил книгу в сторону. Гаман читал «Критику» вместе с автором, правившим корректуру, но радости при этом не испытывал. «Такая объемистая книга, – писал он Гердеру в мае 1781 года, – не соразмерна ни росту автора, ни понятию чистого разума, противостоящему моему, ленивому». Канта он называл «прусским Юмом». Мнение Гердера: «Критика» Канта для меня – жесткий ломоть, она, по-видимому, останется непрочитанной… Не знаю, зачем вся эта тяжелая паутина».
Сразу же после появления книги Кант разослал дарственные экземпляры своим друзьям и знаменитостям. В первую очередь министру Цедлицу, Марку Герцу, Мендельсону. В августе 1781 года философ вспомнил о придворном проповеднике Иоганне Шульце, который в свое время опубликовал рецензию на последнюю диссертацию Канта и заслужил его похвалу («самая лучшая философская голова из тех, что есть в нашей округе»). Ему был послан экземпляр; ответ пришлось ждать два года.
В письмах, которые приходили, говорилось о чем угодно, только не о «Критике». Философ Штейнбарт, пересылая свою «последнюю вещицу», уверял в братских чувствах, но было неясно, видел ли он в глаза последнюю кантовскую работу. Издатель Харткнох напоминал, что ждет от Канта новых произведений; предлагая пользоваться книгами, имеющимися в его распоряжении, сообщал, что в знак дружбы пересылает философу фунт чая. Негоциант Беренс просил Канта вмешаться в судьбу отбившегося от рук сына и наставить его на путь истины. Математик Бернулли интересовался перепиской Канта с покойным Ламбертом; философ сообщил о выходе своей книги, о главных ее идеях, однако Бернулли интересовался только Ламбертом.
Из Петербурга писали о загадочной эпидемии, которая пришла в европейскую Россию из Сибири. Это был ответ на письмо Канта, стремившегося узнать происхождение болезни, охватившей к весне 1782 года и Восточную Пруссию. Смертельные случаи были не так уж часты, но в течение нескольких дней люди чувствовали сильное недомогание. Появлялся жар, головокружение, мучил кашель и насморк. Болели главным образом те. кто часто выходил на улицу, встречался с другими. Лечили потогонными средствами, иногда кровопусканиями; против кашля давали шпанские мушки. Называлась диковинная болезнь – инфлюэнца. Кант вспомнил, что семь лет назад эпидемия инфлюэнцы вспыхнула в Лондоне. В местной газете он опубликовал по этому поводу заметку «К сведению врачей», к которой приложил перевод статьи английского врача о лондонской эпидемии 1775 тогда. Сам Кант не заболел: его выручила выработанная им система гигиенических правил. Канта интересовали масштабы эпидемии; размышляя о всевозрастающем благодаря торговле общении народов, он предрекал появление в Европе новых эпидемических заболеваний…
9
Вся эта игра слов утрачена в русском переводе: «Я должен был уничтожить знание, чтобы дать место вере». Н. Соколов, которому принадлежит этот перевод, явно следовал за Гегелем, изображавшим Канта чуть ли не могильщиком знания (и вместе с тем широко использовавшим кантовскую игру слов). Н. Лосский, его перевод воспроизведен в советском издании, улучшил текст: «Мне пришлось ограничить знание, чтобы освободить место вере». Строго говоря, это не перевод, а интерпретация, не передающая к тому же всех переливов смысла.