А ты стояла передо мной, тоненькая камышинка, хрупкая, трогательная и бесстрашная, как укротительница диких зверей, смотрела в упор своими черными глазищами, а на пальце у тебя была эта плоская штука, которую вы называете палитрой.
Смущенно смеясь, но ничуть не смущенная, ты объяснила, что ты художница-декоратор, пишешь для совершенствования не только светом, но и маслом – по-старинному, и что тебе хочется научить кибу счищать краски с палитры, натягивать холст на подрамник и покрывать холст белилами (теперь-то я знаю, что это называется «грунтовать»).
Я попросил показать, как все это делается. Чтобы программировать кибу, нужно четко представлять каждое рабочее движение. А я совсем не знал, как пишут маслом, по наивности подумал, что речь идет о сливочном масле. И ты повела меня в мастерскую, показала пейзажи с очень серыми волнами, очень желтыми скалами, очень закрученными облаками.
– Нравится? – спросила ты.
Мне сразу понравились твои глаза и походка на пружинках, а пейзажи – гораздо меньше. Я сказал, что скалы и море ненатуральны, я никогда не видал таких.
Помню, как сверкнули твои глаза. Ты выпрямилась, словно хлыстик.
– Вы не умеете смотреть! – крикнула ты. – Вы читаете картину словно отчет, думаете о ней, а надо чувствовать, как музыку. Я не перечисляю скалы, я создаю настроение. Серое небо, серое освещение и серый цвет сами по себе навевают спокойствие и грусть.
Ты заговорила о кобальте и кармине, о темноте синей, темно-синей, коричневой и черной, о заре вечерней и заре утренней, о музыке Шопена, подобной светлому ручью, о музыке Бетховена, подобной бушующему океану, и о том, как ты понимаешь Шекспира и как бы ты написала к «Макбету» декорации: алые облака на черном, как тушь, небе.
Я слушал с возрастающим удивлением. И подумать, что есть целый мир настроений и впечатлений, так мало известный мне, трезвому технику по исполнительным кибам! И в этом мире так хорошо разбирается тонюсенькая, несерьезная на вид девчонка с черными глазами!
– Вам бы на Поэзию, – сказал я. – Там нужны будут такие люди, тонко понимающие Шекспира. Хотите, я познакомлю вас с Лохой, главным архитектором Поэзии?
3
Почему ты сразу согласилась идти к Лохе? Мне кажется – из любви к необычному. Знакомые юноши приглашали тебя в театр, на выставки, на морские и лесные прогулки. На обсуждение проекта не приглашал никто.
«Быть может, это будет скучно, но оригинально», – подумала ты.
Недавно мне говорили, что Лоха омолодился, что он сейчас тощий, рыжий, порывистый. Все мы понимаем, что так нужно, не оставаться же человеку стариком, не дряхлеть же безропотно, как в прошлом тысячелетии. Но в глубине души жалко. Жаль мне, что никогда ужена Земле я не увижу уютного старика, толстого, неподвижного, как бы вросшего в кресло, неторопливо вдумчивого, спокойно-ласкового. Ему уже тогда подошла пора омолаживаться, но он все медлил, ленился вылезать из своего старого тела, в котором чувствовал себя так удобно, словно в домашнем халате.
С тех пор я повидал немало авторов всяких космических проектов и знаю, что у большинства из них своеобразный недостаток-достоинство: фанатическая вера в самого себя. Быть может, без этого фанатизма трудно отстаивать свое предложение. Уж если ты печатаешь свой стих миллионным тиражом, значит, веришь, что миллионам людей интересны твои переживания. Уж если защищаешь свой проект переделки планеты, значит, веришь, что все другие проекты хуже, только ты обеспечишь миллиардам людей наилучшую жизнь.
А у Лохи не было этого «необходимого» фанатизма. Он с уважением прислушивался к каждому, слушал даже нас, молодежь. Помнишь, как он говорил: «Ребятки, соображайте, советуйтесь. Ум хорошо, а тысяча лучше. Изобретайте, переделывайте. Только главного не упускайте. Планета, по имени Поэзия, должна быть поэтической. Как ваше мнение, почему мой проект сочли самым поэтическим?»
Казалось, он сам не понимал, за что ему дали первую премию. И мы не совсем понимали тогда, сейчас-то нам стало яснее.
Соперники Лохи проектировали планету-рай, планету-сад, приглаженную, отутюженную, очень благоустроенную и везде одинаковую. Только Лоха решил: поэзия – не только соловьи’и розы, это еще борьба и победа. На планете поэтов должны быть бушующие океаны, горы, чащи, льды и пустыни.
Первоначальный осколок – болванка планеты – был коническим, все инженеры ломали голову, как срезать конус поровнее, как отполировать шар. А Лоха сказал: «Оставим коничность». Пусть будет здесь горный узел, величайшие хребты Поэзии: Гомер, Шекспир, Пушкин, Данте. Пусть на скрещении хребтов останется самая большая вершина – поэзийский Олимп. И пусть он даже врезается в стратосферу.
Там в лиловом небе, над облаками, свысока взирая на планету, члены жюри в олимпийском спокойствии будут оценивать стихи, увенчивать лаврами лучших поэтов. И не страшно, что восседать придется в скафандрах. Ведь поэты будут космического масштаба, величайшие в Солнечной системе.
В тот день, когда мы пришли, речь шла не об Олимпе, обсуждался проект хребта Шекспир. Ты помнишь, конечно, как Лоха сидел с улыбкой, добродушной и лукавой, слушая распаленных спорщиков. И этот худущий, чернявый – забыл его фамилию, формалист такой – предлагал сделать в хребте тридцать шесть вершин, по числу пьес, и сто пятьдесят четыре холма – для каждого сонета. И на пике Отелло он хотел создать две вершины: одну – из черного базальта, другую – из белого мрамора, из одной вырезать голову мавра, из другой – голову красавицы. И юные техники, увлеченные техническими сложностями, уже заспорили, чем заменить мрамор. Ведь мрамор происходит от известняков, а на Поэзии еще не могло быть осадочных пород…. Помнишь, как ты напустилась на них, стала кричать, что они ничего не смыслят в искусстве, что дом должен быть похож на дом, гора – на гору, что хребет Шекспир должен быть шекспировский по мысли, а не по форме и, если мы будем сверлить тоннель в ухе Дездемоны и добывать нефть из шеи Отелло, это будет не утверждение поэтических образов, а издевательство. Юный формалист смолк пристыженный, и ты начала объяснять, как ты представляешь себе пик Отелло: могучий, темный, суровый. И как бы это выразить страстность? Пусть это будет вулкан. И молодые техники, увлеченные техническими сложностями, уже заспорили, можно ли создать незатухающий вулкан, как сочетать незатухаемость с безопасностью. А Лоха, премудрый и лукавый, кинул, как бы про себя:
– Вот такие головки нужны на Поэзии. К сожалению, нельзя пригласить вас. Девушкам не место на переднем крае.
И судьба твоя была решена. Конечно, ты вспыхнула как бензин. «Как так – девушкам не место? Вечное мужское высокомерие! На словах равенство, а как доходит до дела – девушке не место. Хорошо, я покажу, где мое место».
И десять дней спустя, когда я уселся в кресло рейсовой ракеты Магадан – Луна, против меня пристегивалась ремнями тоненькая девушка с черными глазищами. Я был счастлив и горд. Мне казалось, что это я увлек 1ебя в полный опасностей космос. Я все оглядывался настороженно: «Где тут угроза? От чего я должен защищать тебя?» А ты следила за мной с насмешливой улыбкой: «Думаете испугать? Не вижу ничего страшного».
4
Я летел на Луну в первый раз. Вместе мы увидели приближение латунного шара с ликом, изъеденным оспинами кратеров. Вместе учились прыгать в лунных садах среди тонкостеблистых трав и худосочных кустов-гигантов. Вдвоем отправились в дальнюю экскурсию, заблудились, застряли до вечера, три часа просидели в кромешной лунной тьме, нас разыскали с прожекторами. Но ты не испугалась ничуть, даже подбадривала меня: «Конечно, найдут».
Вместе мы увидели космос в его однообразном великолепии. Сверкали немерцающие звезды, плыла среди них красная черешенка-Марс.
Помню, как мы летели сквозь пояс астероидов – единственное опасное место на нашем пути. «Впереди мусорно», – сказал капитан и велел включить заслон из сжатого вакуума. Мы с тобой стояли на палубе в туристской прозрачной рубке и смотрели, как взрываются частицы на заслоне – искорками, вспышками и целыми каскадами слепящего огня. Скорость стала ощутимой, фотонолет безмолвно врезался в радужный фейерверк. Временами струи света охватывали рубку, казалось, что корпус уже в огне, загорелся. Только на секунду твое лицо стало напряженным, но ты победила страх, сказала, улыбнувшись: «И подумать, что я могла всю жизнь просидеть в магаданской теплице, никогда не увидела бы этакой красоты!»