Обожжены, но все же живы. Точнее сказать: временно живы. Три человека на голой земле, как в первобытные времена. Запасы только в скафандрах. Еды и питья на два дня, воздуха – на четыре.

Гена сказал:

– Ногами надо идти, пешком, прадедовским способом во вкусе Хозе. Найдут ли нас за четыре дня – неизвестно, но дойти мы дойдем… доползем как-нибудь. А искать идущего не труднее, чем сидящего.

Расчет был простой: двести километров – это пятьдесят часов непрерывной ходьбы, примерно двое суток. Сутки прибавляем на отдых. Еды у нас на двое суток, воздуха – на четверо. Дойдем?

10

И мы пошли.

Сначала по кромке долины мимо пика Макбет, потом через ущелье Короля Лира на южный склон хребта, по плато Зимняя Сказка, которое, по проекту, будет ледниковым, а дальше – уже по равнине в обход отрогов.

Мы шагали по рыхлому пеплу, увязая по щиколотку.

Шагали по литому камню, гладкому и скользкому, как каток.

Шагали по потрескавшейся лаве, похожей на хлебную корку, шагали и перепрыгивали через трещины.

Шагали по камням морщинистым, которые больно резали подошвы.

Шагали по осыпям, проклиная камни неустойчивые, переворачивающиеся под ногами.

Вскоре мы узнали, что наша бодрая арифметика не имеет никакого отношения к ходьбе. Двести самолетных километров не равны двумстам километрам на суше: на суше это триста или больше. Мы узнали также, что если человек неторопливой походкой пройдет четыре километра в час, то это не значит, что он пройдет сорок километров за десять часов.

И еще мы узнали, что четырехсуточный запас кислорода не обязательно обеспечивает дыхание на четверо суток.

Может случиться, что какой-нибудь скафандр, у Хозе например, попавший в огонь, будет прожжен и воздух начнет просачиваться понемножку наружу, а восстановить герметизацию в пути будет нельзя, нечем.

Мы шли по Поэзии и по планете совсем незнакомой. Оказывается, у нашей планеты было два лица – для самолета одно, для пешехода иное. Километры в самолете – это цифры, мелькающие в спидометре, они жур­чат и свистят, поспешая навстречу. Горизонт торопится провернуться, подставить ландшафты один другого лучше. Пространство покорно самолету. А над пешеходом оно властвует. Горизонт застывает в величавой неподвижности, час, а то и два бредешь до ближайшего холма, километры растягиваются на полную тысячу метров, на полторы тысячи шагов, а шаги требуют дани – волдырей на подошвах, боли в пояснице. Мы, люди XXIII века, утратившие пешеходный глазомер, с удивлением отмечаем, как неподвижны для пешеходов дали. Я чувствовал себя выброшенным в далекое прошлое, во второе или даже в первое тысячелетие, когда техника еще не родилась, только мускулами боролись, люди с природой.

Я даже сказал Хозе:

– А ты доволен? Ведь мы спрыгнули с парашютом в прошлое. Нравится тебе в прошлом?

– Наконец ты понял! – отозвался Хозе. – Мы прыгаем очень часто. Каждое приключение – визит в прошлое. И каждый человек мечтает о приключениях.

– А мне твое хваленое прошлое не нравится, – за­метил Гена. – Медлительное оно. Мне в прошлом скучно. Я уважаю скорость.

Кажется, это был последний разговор на отвлеченные темы. Потом мы говорили только о пути, думали только о ногах.

Мы шли по гладкому базальту, скользкому, словно каток для танцев.

Шли по растрескавшейся лаве.

Балансировали на осыпях, где камни перекатывались под ногами.

Обходили скалы.

Переползали.

Сползали.

Шли. Шли. Шли.

Камни гладкие. Камни морщинистые. Камни плоские и ребристые. Камни мелкие и крупные. Камни твердые и перекатывающиеся.

Шаги. Шаги. Шаги.

Даже борьба за спасение Олимпа, даже гибель Дитмара растворились в этой однообразной ходьбе.

Хозе – ценитель прошлого – сдал первым. Не от слабости тела или духа. Он пострадал больше других при аварии. Обожженное лицо воспалилось, начался жар. А главное – в скафандр к нему просачивались из атмосферы метан и углекислота, а кислород уходил. Хозе стеснялся напоминать нам почаще подновлять воздух.

Мы вели его под руки по камням.

Гладким. Морщинистым. Плоским. Ребристым. Мел­ким. Крупным. Треснувшим. Перекатывающимся.

По рыхлому пеплу.

По лаве.

По осыпям.

Потом мы тащили его на спине.

По пеплу. Лаве. Осыпям. Камням. Гладким. Морщи­нистым. Ребристым.

Болела спина. Подгибались колени. Горели подошвы. И ком стоял в горле, рот не успевал наполнить легкие. Я считал шаги: один, два, три. Через пятьсот шагов Гена сменял меня, взваливал на спину обессилевшего товарища. Но все-таки мы шли. Мы надеялись дойти. Страшнее было сидеть на месте и ждать помощи: успеют – не успеют?

Пепел.

Камни.

Шаги.

На каком-то привале, когда подошла Генина очередь тащить, а я лежал ничком, набирая силы, до меня донесся разговор, не для моих ушей предназначенный. Мои товарищи забыли, что разговаривают по радио и я тоже слышу каждое слово.

– Очень тяжело? – спросил Хозе.

Гена ответил:

– Всю жизнь я мечтал оседлать Пегаса, не думал, что Пегас оседлает меня.

Ты бы слышала, каким безрадостным тоном была сказана эта шутка!

Хозе сказал еще грустнее:

– Не будь меня, вы с Яром дошли бы. Я хочу открыть клапан. Пусть один погибнет, но не трое.

– Попробуй только!

– Надо подумать о Музе тоже, – настаивал Хозе. – Мы должны спасти для нее мужа. Она его ждет, не нас с тобой.

– Ты любишь ее? – спросил Гена.

– Люблю, ты же знаешь. И ты тоже. Так вот, давай проявим любовь, спасем для нее Яра.

Я никогда тебе не рассказывал, Муза, про эти слова, я считал, что это не моя тайна. А теперь жалею. Жалею, что ты не знала, каких друзей встретила на Поэзии.

А тогда, услышав, я закричал:

– Не смейте, друзья, не смей, Хозе, я не приму этой жертвы. Я сам отдам вам воздух. Потому что я виновник! Вы же меня спасали, теперь из-за меня гибнете…

Но Гена сказал грубо:

– А ты куда лезешь, Яр? Я еще понимаю Хозе, у него голова набита старыми романами. Начитался, как люди бросали жребий, кому жить, кому помирать. У нас на переднем крае так не поступают, у нас товарища не бросают. Все вместе вытаскивают, пока не вытащат. Ане могут вытащить, никуда не уходят. Ну-ка, берись, Яр, понесем вдвоем. И чтобы глупостей я не слыхал больше!

И мы тащили Хозе.

По пеплу. По камням. Шаг. Шаг. Шаг.

Ныло. Горело. Резало. Перед мутными глазами плыла зеленоватая мгла.

Не помню, когда и как из мглы проявился спасательный самолет и лица… Лицо Киры, перекошенное болью, и твое, жалостливое и чуть брезгливое.

Не на меня ты смотрела – на воспаленные раны Хозе, на заплывшие глаза и обгорелый гноящийся нос.

11

А потом мы остались вдвоем на станции: ты и я, я и ты.

Хозе улетел на Луну – выращивать новое лицо. Помнишь, как он прятался от тебя, не хотел, чтобы ты видела его без век и без чудесного орлиного носа?

И Гена покинул нас, отправился сопровождать Хозе.

И Кира улетела – к сыновьям на Марс. Я удивлялся тогда, как она переносит горе – без единой слезинки, со сжатыми губами. Такая она была открытая всегда, говорливая, а тут замкнулась, отталкивала сочувствие. Я было пытался сказать в утешение: дескать, Марс это почти не космос, там безопасно и тепло, как на Колыме, спокойно и культурно. А она так взглянула, прищурясь, словно хлестнула взглядом, и отрезала:

– Мы, Дитмары, не боимся космоса. Когда сыновья подрастут, мы вернемся на Поэзию… или на другую планету посуровее. И дочерей привезу… с мужьями. Мы сдаваться не намерены.

Уехала. А мы остались вдвоем: ты и я.

И делать нечего. Олимп законсервирован, стройка прекращена. У меня хоть занятие: сопровождаю комиссии, пишу объяснительные записки, предлагаю измерительно-предупредительные системы на будущее. А тебе, художнику по горам, что делать? Что ты могла разрабатывать? Рисовать детали Олимпа просто так, для времяпрепровождения? Конечно, скучно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: