Так восемь часов — полный рабочий день, и еще часа четыре перед ужином. Делать-то все равно нечего.

Дед ваш великий мастер был насыщать часы. Даже там, в ракете, ему не хватало времени. После сна — космическая зарядка, добрый час. Обязательная прогулка в пространстве, осмотр ракеты снаружи, потом изнутри. Работа у телескопа. Обед. Затем часа два диктуются воспоминания. Мне диктовал он. Электростенографистку не взяли мы, громоздка. Дописали мы с ним до конца, привез я последний том. Потом чтение микрокниг. Дед ваш читал ровно час и обязательно откладывал, как только время проходило. Игра, в сущности.

И вместе с тем — борьба за бодрость. “Нужно завтрашний день ждать с нетерпением”, — говорил он частенько. И я подражал ему как мог. Понимал: иначе нельзя. Раскиснешь, опухнешь. А там болезни, лень и хандра.

И работать противно, и обязанности забудешь. В космосе бывали трагедии: опускались люди, себя теряли и даже назад поворачивали.

Скука, томительное однообразие и вместе с тем — настороженность. Годами ничего не случается, но каждую секунду может быть катастрофа. Ведь пустота не совсем пуста — всякие там метеориты, метеорная пыль. Даже газовые облака при нашей скорости опасны — врезаешься в них, как в воду. Еще какие-то встретили мы в пространстве уплотненные зоны, неизвестные науке. Когда входишь в них, все сдвигается, сжимается… а в груди теснота. Почему, неясно. Метеорная пыль разъедает обшивку, металл устает, возникают блуждающие токи. Постепенно, незаметно портится все — корпус, механизмы, приборы. И глядишь — утечка воздуха, или управление отказало, или автоматы бунтуют. Годами ничего не случается, а потом вдруг… Поэтому один кто-нибудь обязательно дежурит.

Хуже всего эти часы одинокого дежурства. На Землю хочется — в поле, чтобы ромашки цвели и жаворонки в синем блеске пели. В толпу хочется, в метро, на стадион, на митинг. Чтобы крик стоял, не звенящая тишина, чтобы локтями тебя толкали, чтобы тесно было и все лица разные и незнакомые. И чтобы женщины кругом. Я, извините, уже в годах и навеки холостяк. Женщине со мной никак не ужиться. У меня характер прескверный. Но там, в пространстве, затосковал. Глаза закрою, и сейчас перед взором белая шейка, ушко розовое, пушистые завитки над ухом, родинка на щеке. Вот как у вас.

Марина смутилась и покраснела.

— И женщин совсем не было с вами? — спросила она.

— Отчего же, были. В такие долгие рейсы нарочно подбирают пары: муж-жена, муж-жена. Муж обычно инженер и физик, жена — биолог и врач. И оба астрономы. У нас тоже были две пары — Баренцевы и Юлдашевы. А третья пара мы с Павлом Александровичем старик и бобыль. Но и женатым все равно нехорошо. Женщины по театру скучают, общества нет, магазинов нет, моды последние неизвестны. И самое горестное — о детях тосковали. А везти детей боязно: теснота, искусственный свет, невесомость. Кто знает, окрепнут ли кости и мускулы, научится ли ребенок ходить как следует. Нет уж, лучше не рисковать. А время идет.

— Тридцать лет! — вздохнула Марина сочувственно.

— Положим, не тридцать, фактически в три раза меньше, — поправил Блохин. — Нас шестеро было в ракете, и мы спали посменно. Два года дежурим, четыре спим. Я разумею сон искусственный, с охлаждением. Это делается не только для нашего удовольствия, но и для того, чтобы сэкономить груз. Четыре года человек не пьет и не ест и почти не дышит. Вот вылетели мы за пределы солнечной системы, пространство стало чище, опасности столкновения почти нет… и сразу же две пары готовятся ко сну. Трое суток не едят ничего, только пьют-пьют-пьют; потом наркоз, и в холодную воду. Температура тела понижается, ее доводят до плюс двух градусов. Человек становится словно камень. И тогда кладем мы его в термостат — стеклянный ящик с автоматической регулировкой температуры. За градусами нужно очень тщательно следить. Чуть выше — бактерии активизируются, чуть ниже — кровь замерзает и льдинки рвут ткани. Даже жутковато: ты ходишь, работаешь, а рядом твои же товарищи в ледяном термосе. Потом привыкаешь, конечно. А когда спишь, ничего не чувствуешь. Сначала в голове дурман и поташнивает — это от наркоза. Потом все черно… и тут же чуть брезжит свет. Это значит, прошло четыре года, тебя оживляют. Вот это самый опасный момент, потому что голова отдохнула, свежесть мыслей необычайная, сразу любопытство: где летим? Что произошло за эти годы? А сердце отвыкло биться, ему нельзя сразу режим менять. Вот я хорошо переносил скачок, а дед ваш худо. Все-таки старый человек, сердце изношенное. Первый раз еще ничего, а после второго сна — и обмороки, и рези, и сознание он терял. Айша — это наш старший врач Айша Юлдашева — часа четыре отхаживала его. Очнулся все-таки. И Айша сказала тогда, что за третий раз она не ручается. Может быть, Павлу Александровичу придется терпеть и на обратном пути всю дорогу дежурить — четырнадцать лет бессменно.

Это было уже на подходе к цели, когда пробуждали всех поголовно и спать не ложился никто. Четырнадцать лет стремились мы к невидимой точке, наконец-то сумели разглядеть цель — темный кружочек, заслоняющий звезды. Молодцы лунные астрономы! Цель укачали нам точно… и вышли мы правильно, без лишних затрат горючего. Но вот чего не разглядели астрономы — что Цифра Дракона не одинокое тело, а двойное, два черных солнца — А и В. А — поменьше, В — чуть побольше.

А поближе к нам, В — немного подальше. По-космически “немного”. А вообще-то расстояние между ними больше, чем от Земли до Сатурна.

Мы все дрожали от нетерпения, и Павел Александрович больше всех, хоть и не показывал виду. Ведь это была последняя ставка его жизни, последняя надежда на встречу с космическими братьями. Он уже приготовил весь свой арсенал для межпланетных переговоров: световые сигналы, чтобы сообщить, что дважды два четыре, и инфракрасные прожекторы на случай, если те существа видят, как совы. И камертоны, если они совсем слепые. И ультразвуковые сирены, если они слышат ультразвук, как летучие мыши. Были у него еще рисунки и модели геометрических фигур, азбука с выпуклыми картинками — и посмотреть можно и послушать.

Помню решающий день — третье августа. С утра начали мы тормозить. Появился верх и низ, вещи, забытые в воздухе, начали падать на пол. К середине дня темное пятнышко Инфры начало заметно расти, гасить звезды одну за другой. Все больше и больше. А там заняло почти полнеба. Повисло против нас этакое черное блюдо. Остановились мы. Стали временным спутником Инфры.

И представьте наше разочарование. Чуть-чуть ошиблись наши астрономы. Они определили температуру атмосферы в плюс десять градусов, а на самом деле оказалось минус шесть. Все там было в атмосфере: метан и аммиак, как на Юпитере, углекислый газ, как на Венере, полно водорода и водяного пара — густые-прегустые облака. И под ними лед, снежные поля, торосы. А по торосам не полазишь. Тяжесть четырехкратная, ноги словно гири, их и не передвинешь совсем. И толщина льда — десятки и сотни километров. Взрывами мы определили.

Стоило лететь четырнадцать лет, чтобы увидеть обыкновенную арктическую ночь!

Мы все были огорчены, а Павел Александрович просто раздавлен. Не сбылась мечта жизни! Последняя попытка сорвалась.

Тогда и сложилось окончательное решение: посетить Инфру В тоже.

— Само собой разумеется! Они же рядом, — вырвалось у меня.

— Нет, это не само собой разумеется, Павлик, не знаю, как вас по-взрослому. В космосе свой расчет. На Земле от топлива зависят километры, там — только скорости. И расходуют топливо не все время, а только при разгоне и торможении. Чаще всего берут запас на два разгона и два торможения. Если лишний раз причалили, стало быть, потратили топливо, обратно полетим медленнее, вернемся позднее года на три. Тут уж экономим всячески, развиваем малую скорость — не выше сорока километров в секунду. В конце прошлого века это считалось достижением. Ползем потихоньку — почти год от Инфры до Инфры. И спать никто не ложился — на год не стоит охлаждаться. Дед ваш все извинялся ему казалось, что ради него мы согласились задержаться. На самом деле всем хотелось посетить вторую Инфру. Там, где тридцать лет жизни отдано, одним-двумя годами считаться не станешь. Никто не хотел повернуться спиной к неизведанному миру.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: