Они же впадают в непролазную панику, мечутся из секции в секцию. И в итоге покупают в ближнем от дома киоске корейский маникюрный набор, годный разве что для пыток. За всю мою насыщенную жизнь лишь один-единственный раз мужчина преподнес мне подарок, при воспоминании о котором у меня до сих пор сжимается сердце.
Страна галлюцинировала. Воздух свободы отдавал угарным газом. У Пампушки на Твербуле самозабвенно откручивал друг другу пуговицы демос:
· Горбачев — голова. Ему палец в рот не клади. И Рейган — голова. Ему тоже не клади.
· Что за странное сексуальное извращение — совать пальцы в рот политическим лидерам?
· И что? По-вашему, Мандельштам погубил русскую культуру? Или Шагал таки погубил русскую культуру?
· Тага-анка, зачем сгубила ты меня…
Поэты, цепенея от собственной дерзости, тормошили мертвых тиранов. Шампанское стоило шесть с полтиной, кооперативные туалеты посещали экскурсионно, как Лувр, — там пел Джо Дасен и пахло новой жизнью.
А здесь, на дальнем конце переделкинского кладбища, царили осень, вечность и Эммануил Ефимович. Он напоминал солярисного младенца. Наверное, из космоса так оно и выглядело: голубоватый шар, в октаве от центра скамейка, а на левом ее краю нелепая фигура с большой голой головой, справкой из психдиспансера и совком в ведре. Медицинское заключение — шизофрения. Народный диагноз — блаженный.
Блаженный — от слова «благо», которое, согласно Далю, имеет два значения «добро, польза» и «неуступчивость, своенравие». На Руси блаженных узнавали по рубищу на теле и пророчествам на устах. Ясновидение — как содержание, и асоциальность — как форма. Пролетарская диктатура соскребла старорежимных юродивых с папертей и куда-то дела.
Но в коммунальных ячейках пускали слюни новорожденные, уготованные принять эстафету. Не ладили с физкультурой и шнурками, энциклопедически болели коклюшем, корью, свинкой. А судьба уже шаркала из коридорной тьмы, посверкивая не конфискованной брошью:
· Вот, деточка, почитайте…
· Что это?
· Это, деточка, стихи. Настоящие.
Шаровая молния пробивала крышу, и в черной дыре дышала вселенная: звезды, метеориты, таинственный свет и все такое прочее. Смысл бытия прорисовывался со скрижальной четкостью: расширить лунки чердачной обсерватории до размеров неба над отечеством. В эфире божественной миссии бесследно таяли мелкие земные проблемы типа экономии электроэнергии в общественной уборной, сезонной обуви и статьи о тунеядстве. Но у соседей, правоохранительных органов и государства были свои собственные соображения насчет правильного использования электроэнергии, трудовых ресурсов и воздушных пространств. Не альтернативные, а прямо-таки абсолютно' противоположные.
Несовпадение расстраивало и удивляло:
· О чем вы? Куда вы? Вот же она, истина, boт же она, красота! Я знаю, я видел, пойдемте со мной. Я и вам покажу.
· Нет уж, гражданин, это вы — пройдемте, это вам покажут.
Смотрины заканчивались пенсией по инвалидности в размере тридцати шести рублей. Да нет, никто никого специально не калечил. Как-то так, само собой…
К моменту нашего знакомства (6 октября 198( года) Эммануил Ефимович уже имел означенную пен сию и четвертьвековой стаж служения мертвому Мастеру. Обычно он приезжал на кладбище после полудня. Распределял по банкам и фамильным могилам свежие цветы, возложенные бесконечными паломниками:
эти — Борису Леонидовичу, эти — Евгении, первой жене, эти — Зинаиде, второй жене, эти — сыну. Схема раздачи была подвижной и непредсказуемой. Неизменным оставался лишь первый букет. Пышность и сортность остальных варьировались и, видимо, зависели от сложных внутренних поворотов симпатий и отношений Эммануила Ефимовича с домочадцами поэта.
Убирал с дорожки листву. Потом садился и ждал. Зрителей и поклонников в свой камерный театр имени Пастернака. Они появлялись: фаянсовые интуристы, бледные юноши, парниковые барышни, сиплые поэтессы, уездные диссиденты, коллекционеры знаменитых захоронений («…а кроме Пастернака поблизости кто-нибудь интересный закопан?»), мятая совковая интеллигенция.
Замирали в вежливой скорби напротив арабского профиля. Потом кто-то не выдерживал напора собственной эрудиции и многозначительно изрекал:
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Заминка, пауза и громкий суфлерский шепот за спиной:
Прислонясь к дверному косяку, Я ловлю в далеком отголоске, Что случится на моем веку.
Взвивался занавес. Начиналось действо. Манера чтения Эммануила Ефимовича наверняка восхитила бы античных театралов — от фальцета к басу, от форте к пианиссимо, с замираниями и внезапными бросками. Галактики сжимались до точки и тут же взрывались. Но неподготовленный посетитель, настроенный на мирный, меланхолический лад, вздрагивал от ударной волны подозрения: уж не псих ли? Вокруг кресты. Под крестами — покойники. В случае чего защитить некому.
Но вот заключительное крещендо, качнув кроны, пропадало в вышине, а Эммануил Ефимович замирал в финальной позе: корпус вперед, локти на коленях, глаза прикрыты ладонями. Антракт.
Если напуганные зрители не сбегали, начиналась долгая беседа. Иногда, расщедрившись, Эммануил Ефимович награждал терпеливого слушателя одной из своих многочисленных кладбищенских новелл:
· …В тот день никого не было, я убрал могилу и уже собирался уезжать, когда услышал пение. От церкви к погосту двигалась необычная процессия. То есть процессия была нормальная — похоронная, а вот люди в ней… явно не здешние, не переделкинские, с лицами словно со старинных портретов. — «Кого везете?» — спрашиваю. — «Тарковского…» Его голова на подушке была чуть повернута набок, точно у спящего, и речи звучали без экзальтации, надрыва и фальши. Слушаю, запоминаю. Вдруг кто-то сжал мой локоть. Обернулся. Высокий и весь в белом — кто? Правильно — Евгений Александрович. Наклонился и гулким шепотом: — «Это я все устроил!»
· Что, — пугаюсь я, — смерть Арсения Александровича?
Оказалось, место на кладбище… Однажды мне удалось заманить Эммануила Ефимовича в свою дворницкую на Кропоткинской. С двумя утилитарными целями: накормить и записать кассету его устного творчества. Обе задачи были выполнены. Кассету потом кто-то заиграл. Жаль.
Месяц спустя я появилась на переделкинском кладбище. Эммануил Ефимович был на посту. Увидев меня, он просиял, смутился, полез в карман утильного пальто. Выудил оттуда, вероятно, платок, сухой стебель, допотопный ключ, напоминавший о тайных дверцах, замковых лабиринтах, кованых сундуках, и матовый аптечный пузырек. Опять просиял, смутился и протянул пузырек мне:
· По моим наблюдениям, у вас отсутствует дома телефонный аппарат. Вот…
Флакон был доверху наполнен двухкопеечными монетами.
Через три года 6 октября (мистическая рифмовка дат) Эммануил Ефимович умер. Судьба наградила нищего безумца: он умер, как великий актер, — на своей сцене, великолепным осенним днем, во время чтения стихов, от разрыва сердца.
Тот аптечный пузырек с двухкопеечными монетами остался навсегда самым драгоценным из даров, поднесенных мне на этой не слишком щедрой земле.
Но вернемся к обыденности. Обучать наших кавалеров искусству устроительства праздников — занятие, обреченное на провал. Попытки лишь будут множить досаду и обиды. Оптимальное, на что можно рассчитывать, это сухое спонсорство. Но и для формирования его в качестве черты характера требуются серьезнейшие усилия. Тяга к межполовой халяве у наших мэнов на ментальном уровне. До рыночной экономики это как-то растушевывалось и скрадывалось скудностью социального контекста: ну что с него взять? Похмеляется на свои и ладно. Нынче что взять есть. Но попробуй отними. Не приучены: они давать, мы — брать. Он на меня тратится! Неловко как-то. — Ой, что ты, милый, не надо, я сама. — Сама так сама, — охотно соглашается милый, молниеносно пряча бумажник. В другой раз он вообще не торопится его достать, терпеливо наблюдая, как ты судорожно роешься в сумочке. А в третий небрежно занимает у тебя на мотор, сигареты, финансовую операцию с авантюрным душком, на которую свои или чужие средства тратить слишком рискованно. Извини, все было так классно задумано, но меня кинули. — И смотрит преданным собачьим взглядом. Хотя на самом деле кинули вовсе не его, а тебя.