Она забирала над ним постепенно власть. Видно было, что и в семье Веретенниковых идет от нее устраивающее, хозяйственное начало. Старшая девочка Веретенниковых дружила с теткой, как с подругой, а няня советовалась с «молодой барышней», как со старшей в доме; инспектор часто, обводя взглядом жену и свояченицу, спрашивал: «А ну, как думает мой парламент?», и Машеньку звал в шутку — эта шутка тоже укрепилась в семье на долгие годы — «ganz akkurat», подделываясь под немецкий акцент.

Они объяснились совсем неожиданно, в дверях пансионской библиотеки, куда Машенька Бланк пошла наконец сдавать оба журнала, то есть и не объяснились даже, а учитель физики понял по взгляду, когда он столкнулся с девушкой, что только ее, и никого другого на свете, хочет иметь женой.

— Запишите эти книги на меня, — сказал Илья Николаевич библиотекарше.

Он хотел держать их в руках, раскрыть и тут же на месте загадать — будет или не будет, хотел перечитывать строки, читанные ее глазами, — в этом сдержанном небольшом человеке, умевшем хохотать, как младенец, покатываться с хохоту, ласковом в классе, твердом в обязанностях и тоже по-своему «совсем аккуратном», горячей волной встала вдруг кровь, он был в один миг ослеплен и порабощен тем, что почувствовал, тем, что в нем зрело все эти дни и поднималось к сердцу так медленно.

— Будьте вечером, после класса, в саду. — И Мария Александровна ответила: «Хорошо», а может быть, и не ответила, а только голову наклонила, но оба они встретились вечером на горе, где сейчас Парк культуры и отдыха и стоит высокая башенка обсерватории имени Ильи Николаевича Ульянова.

В те годы на этом месте дико и пышно рос мелкий кустарник, стояли вязы и липы, шли путаные дорожки с двумя-тремя серыми от дождей деревянными скамьями, и это место прогулок спускалось вниз по самый дремучий овраг, за которым тогда еще стоял лес.

Весь день, перед тем как подняться туда, Илья Николаевич чудачил в классе от невероятной растерянности. Десятки пар глаз проницательно следили за ним; он говорил о явлениях магнетизма дрожащим от счастья голосом; на задних партах вдруг прыснул кто-то, и чья-то лохматая голова поднялась. Следя взглядом за взглядом хитрющего, небрежно причесанного мальчишки, Илья Николаевич обернулся и мог заметить, как торопливые пальцы вызванного им к доске любимца быстро-быстро стирали только что мелом написанное слово «Маша». Ну что было поделать с ними? И что было поделать с собой? Предчувствуя великий, счастливейший перелом в своей жизни, сам испуганный бурной нежностью, ломившей его, этот человек, бледный, с сияющими глазами, едва не оборвал урока. Огромным усилием воли он сдержал себя, чтобы продолжить его и не выбежать в нетерпении из класса.

Глава седьмая

АРЕСТ ЧЕРНЫШЕВСКОГО

Весной 1863 года Машенька Бланк и старший учитель физики были помолвлены, а летом она успешно выдержала экзамен на домашнюю учительницу.

Машенька выехала раньше его в имение отца Кокушкино, где должна была состояться свадьба, а Илья Николаевич занялся устройством дел.

Оставаться в Пензе, где все разваливалось, было попросту невозможно. Он даже не мог дополучить за несколько месяцев жалованья и вынужден был написать брату Василию. В Астрахани весть о его свадьбе с барышней Бланк, дочерью петербургского хирургического врача, вызвала радостное волнение в доме. Старушка мать, сестры и брат готовили невесте подарок. Василий наскреб денег и послал брату, чтобы выручить Ильюшу перед самой свадьбой. Взволновался и Александр Дмитриевич Бланк, выдавая свою Антигону. Он громогласно разделил маленькое Кокушкино на пять равных частей, наделив каждую из дочерей особой частью, но сам жил хозяином, держа этот родительский дележ больше «в уме» и не желая, как подшучивал, быть в старости «казанским королем Лиром».

Немногочисленные крестьяне деревни Кокушкино все уже знали, что «младшая, Мария Лександровна, замуж выходит» и что «дома шьют не нашьются приданого», только вот ездить в Казань за материей, кружевами и лентами было «боязно». Казань была на военном положении из-за открытого в ней заговора. Приданое — то, что в те времена полагалось девушке ее круга и средств, — и в самом деле шилось в Кокушкине, шилось больше ее же собственными прилежными руками. Выбирался фасон поскромней, материя попрочней, чтобы дольше хватило. Милые сердцу мелочи, французские и немецкие книги, Шекспир в издании Бодри с гравюрами, ноты с ее монограммой на переплете «М. Б.», ее старый рояль — все это было уже упаковано и ждало отправки. Да, но куда же? Где начнется ее новая жизнь?

Не прощаясь с Захаровым надолго, Илья Николаевич почти был уверен, что скоро они опять встретятся. В том же году он стал хлопотать о своем переводе из Пензы в Нижний.

Нижний Новгород по сравнению с Пензой был почти столица. Купечество застроило его, подняло благоустройство, жило широко, ворочало миллионами. Макарьевская ярмарка, перенесенная в Нижний, собирала в него раз в год лучшее, что есть в России. Это отзывалось и на театре и на школах. Но главное дело было в том, что в Нижнем преподавал его старый казанский учитель, Степанов, и туда же, в Нижний, переехал директором гимназии и тамошнего дворянского института друг и сослуживец его, Александр Васильевич Тимофеев.

Друг этот был не просто друг. Он прошел через всю жизнь Ильи Николаевича и был в этой жизни своего рода судьбой. Талантливый словесник, Тимофеев учительствовал в астраханской гимназии, когда маленький Ильюша, сын портного, сидел в ней за партой. Тимофеева непрерывно повышали — от учителя в директора, от директора в округ. Но куда бы ни забрасывало его это восхождение, он неизменно звал с собой и своего бывшего ученика: устроил его в Пензе, помог ему устроиться в Нижнем и встретится с ним спустя шесть лет в Симбирске.

Илья Николаевич списался с Тимофеевым и ждал назначения. Личные его дела и политические события были так напряжены в этот последний пензенский год, что физик чувствовал себя как бы на бивуаке. Он не был революционером. Образование досталось ему так дорого, память о жертве брата Василия, непрестанное ощущение горделивого, радостного внимания к себе и своим успехам со стороны этих милых сердцу, безобидных и простых существ в астраханском домишке — матери в темном платочке, сестры, брата — было так живо и так сильно в нем, что благодарность за бытие, за труд, за личное счастье заливала ему душу, как мальчику. И он верил, что есть бог, вечная справедливость. И он был влюблен.

Но политика вторгалась в эти личные чувства и сминала их.

Шел переломный 1863 год в истории Российской империи, и люди, самые, казалось бы, далекие от политики, начинали вдруг чувствовать, что одинокой судьбы, независимой жизни в мире нет, а есть судьба общества, изживаемая сообща. Точь-в-точь как с лошадью на повороте: спущенная постромка вдруг натянулась, и человек сразу почувствовал тягло, которое он до той поры вез нечувствительно и легко.

А перелом был в том, что менялись уже на деле, на практике все привычные, вековые отношения между хозяином и работником. В это лето кончались те переходные два года после «высочайшего» манифеста, в продолжение которых крепостные должны были оставаться еще «временнообязанными», и теперь, наконец, для них наступала «полная воля». Два года в бесчисленных канцеляриях целая армия чиновников и писарей готовилась к этому дню. Отпечатаны были договорные книжки по найму; отныне «раб» превращался в наемную рабочую силу, а «барин» — в работодателя, и книжка должна была лечь между ними символом нового хозяйственного отношения.

Но ни эти книжки, ни статьи в газетах, ни призывы к патриотизму и высоким чувствам не могли прикрыть и наладить всеобщее неустройство, вытекавшее из плохо обдуманной и половинчатой реформы. В деревнях стоял хаос. Помещики капризничали, объявляли о продаже имений, переводили деньги за границу. Все видней была разница между их интересами в разных губерниях: на севере, под Петербургом, поместья стояли брошенные, помещики угрюмо щеголяли перед царем своей показной нищетой, а на юге и там, где выгодней была наемная сила, быстро возник кулак и определился помещик-буржуа. По привычной российской прохладце учреждения к этому оказались неподготовленными, тысячи запросов и жалоб с мест навалились на присутствия мучительной неразберихой, чиновники отмахивались, а тут еще упорный слух, вычитанный из прокламаций и раздутый III Отделением, о неминуемой кровавой революции именно в этом году, году выпуска обобранных, издевательски обезземеленных крепостных на волю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: