Водился он с одним чудаком в отставке — Пономаревым, поселившимся у него в Кокушкине. Оба приятеля, сойдясь, спорили до хрипоты, а когда ссорились, посылали друг другу письма из комнаты в комнату. Пономарев утверждал необходимость животного белка — без белка нет питания.
— А если так, почему вы не едите собак? Какая разница — собака, свинья, баран? Какая? Какая?
— Что ж, можно есть и собаку, поскольку в ней имеется животный белок.
— Ага! Можно! Василий! Иди, поймай на деревне собаку, не чью-нибудь, а так, неизвестную собаку, доставь ее повару, и чтоб он немедленно изжарил ее к столу, с картошкой подай!
Вся деревня сбежалась смотреть, как ухмыляющийся Василий ловил неизвестную собаку. Для повара, словно это было величайшее испытание, ниспосланное богом, наступил суровый час жизни. Засучив рукава и отвратив лицо, он линчевал ножом поплоше, который потом негодующе выбросил, худое и жилистое собачье мясо. Василий подал жареную собаку на стол.
— Ну как, ели господа? — спрашивал потом повар, выбрасывая остатки жаркого на помойку.
— Кушали, — ответил Василий, — ковырнули по кусочку, изжевали, говорят: «Что ж, ничего, на зайца похоже, есть вполне можно», — а только больше кушать не стали, — отнеси, говорят, на кухню.
Характером Александр Дмитриевич был крутоват и с давней, еще уральской, поры любил настоять на своем. Бывало, правда, что и ему отвечали тем же, или, как шутливо говаривали про него в златоустинской конторе, «найдет коса и на камень». Так, однажды нашелся «камень» среди уральских лекарей — амбициозный поляк Понятовский. Александр Дмитриевич, по своему обычаю, затребовал от него каталог медикаментов, писанный по форме. Понятовский ему отказал. Тогда Александр Дмитриевич, говоря языком казенного документа, «вошел с представлением об уклончивости лекаря Миасского завода господина Понятовского». Но Понятовский позиций своих не сдал. Часов пять сидел он над пыльными томищами свода законов Горного устава и нашел-таки статьи 888 и 904, по которым выяснил равные свои с медицинским инспектором права и ненадобность ему подчиняться. Тогда настала очередь пропотеть и обер-бергмейстеру главной конторы, господину Бояршинову, чтоб уладить конфликт косы и камня. Долго искал он и, наконец, тоже нашел подходящее в законах постановление, которое и отписал по всем правилам на жалобу Бланка. Машенька помнит, как отец ее, саркастически поджав губы и подняв колючие брови, читал вслух это соломоново решение:
«Согласно разуму изложенных здесь постановлений, не должны в хорошо устроенных госпиталях существовать раздор и несогласие между начальниками медицинской и хозяйственной части, но, напротив, каждый из них обязан не токмо исполнять со всею точностью порученную ему по части его должность, но в встретившихся случаях помогать друг другу по чести и совести взаимными советами, уклоняться от всякой личности и иметь беспрестанно в виду только пользу службы».
— Пуф-пуф! Честь и совесть! Взаимные советы! — вырывались у него комментарии во время чтения. И долго еще вскипал он и заливался яркой краской, когда напоминали ему о лекаре Понятовском и решении златоустинской главной конторы, испортившем ему его формулярный список.
Беда была ослушаться Александра Дмитриевича и дома. Старшие дочери часто плакали с досады в подушку от папенькиных экспериментов. Они тянулись на волю. Анна повенчалась с учителем Веретенниковым. Любонька рано вышла замуж за Ардашева, родила девять человек детей, овдовела и, чтоб поднять детей, вышла вторично, за Пономарева, получавшего хорошую пенсию. Софья пошла за Лаврова и как-то оторвалась от семьи.
Но Машеньку отец любил нежно и больше всех. Машенька была его любимица, его Антигона. В Машеньке он усматривал серьезность и правоту своих педагогических идей. Она выросла краше и крепче сестер, отлично усвоила от тетки три языка, терпеть не могла пустой болтовни или безделья.
— Nur nicht vertändeln! — кричала тетка. — Только не балбесничать, не проворонивать время!
Она и шила, и готовила, и вставала в доме раньше всех, и во всем ее облике была та строгая внутренняя культура, которую так любил Александр Дмитриевич.
— Моя дочка, — говорил он соседям.
Тетка Екатерина Ивановна ворчливо вставляла:
— Ach, was! Seien Sie ruhig, Машенька ist ein vernünftiges Wesen. Чего там, будьте покойны! Машенька разумное существо, а ваши художества сбивают мне девушек, Александр!
Еще своеобразнее была родня Бланков по материнской линии — с ее традицией больших, оригинальных характеров и тонкой петербургской культуры. Легендарный дедушка, отец их рано умершей матери, Анны Ивановны Грошопф, никогда не хворал. Под старость он усвоил твердое правило: каждое первое число каждого месяца выпивать столовую ложку касторки для профилактики — очистки машины, как он говаривал. Он был женат на шведке Анне Карловне Остедт. Двое из их сыновей, дяди девочек, Карл и Густав Грошопфы, вышли в большие люди: Карл вице-директорствовал в департаменте внешней торговли, Густав заведовал таможней в Риге. После смерти деда главой семьи стал Карл Иванович; унаследовал отцовский дом на Васильевском острове, и к нему переселилась старая бездетная сестра бабушки Анны Карловны, Каролина Карловна Остедт — высокая, умнейшая, костлявая старая шведка, с проницательными глазами и скрипучим, наставительным, твердым голосом.
Каролину Карловну уважали в семье. Она смолоду ушла гувернанткой в богатое семейство Топорниных, уфимских помещиков, выходила, вынянчила и образовала там девять человек детей, сама готовила по всем предметам в Пажеский корпус старших сыновей, и никогда никаких учителей, кроме Каролины Карловны, молодые Топорнины не имели.
Аннушка в детстве ходила в гости к дяде Карлу и бабушке Каролине в большой, чинный дом на Васильевском острове. Сами они жили тогда с отцом на Петербургской стороне, но своей квартиры Аннушка не запомнила, а вот у дяди что было, все так и стоит перед глазами — длинные, скользкие, до блеска натертые паркетные полы с отраженными в них ножками лакированных столиков, запертые книжные шкафы с чудными книгами в коже и позолоте, скульптурные торсы в углах на подставках черного дерева — и скрипки, скрипки.
Дядя Карл безумно любил музыку. Скрипки были душой его жизни, об одной из них он говорил, как о женщине; ее нежное тельце, пахнувшее пальмовой пылью, он берег и вынимал в редчайших случаях, а играл задумчиво, большой и величавый, и скрипка пела у него глуховатым человеческим голосом. Дети присаживались, уплывала комната, уплывал Петербург, уплывали все мелочи дня, школьные уроки, и, словно в большой лунной полосе, плыл в вечность челнок. Потом они пытались было потрогать скрипку пальцами, но дядя Карл это предвидел: «Oculis, non manibus»[4] Подняв палец и приложив его сперва к глазу, а после к скрипке, он отрицательно качал головой, и это было как волшебное заклинание. Девочки выучили латинскую фразу, узнали ее смысл, но именно потому, что она латинская, а не русская или немецкая, эта фраза наложила запрет на вещи, и дети не трогали скрипок, а только жадно смотрели на них.
Еще запомнила Аннушка ужасное, крикливое гоготанье двух ссорившихся женщин — ее родной бабушки Анны Карловны с двоюродной бабушкой, или, как дети называли, гранд-тантой, Каролиной Карловной. Разговаривали и ругались они всегда по-шведски и крепко возвышали при этом голоса, похожие на клокотанье в курятнике разгневанных индюшек; Аннушка вообразила с тех пор, что шведский язык — самый негармоничный в мире, И Каролина Карловна, чей авторитет был всегда выше в семье, побеждала более женственную характером родную их бабку.
Подчиняясь прочной семейной традиции, девочки Бланк обязаны были писать Каролине Карловне на пасху и рождество, а тетя Катерина Ивановна всегда переписывалась с ней по-французски. Когда Аннушка выходила за Веретенникова, Каролина Карловна прислала ей мудрое наставление в письме: