— Устраивайтесь, я сейчас вернусь.
Лампа включена, но все равно в доме полумрак. Шторы задернуты и скреплены булавкой, так что не осталось ни малейшей щелочки. Не знаю, это всегда так или только в честь моего визита. Присаживаюсь на узкий диванчик. Рядом деревянный кофейный столик, покрытый кружевной салфеткой ручной работы. Голые полы. Чувствую себя неловко в своем дорогом платье.
Эйбилин возвращается несколько минут спустя, держа в руках поднос с чайником, разномастными чашками и бумажными салфетками, сложенными треугольником. Пахнет ее фирменным печеньем с корицей. Когда Эйбилин разливает чай, крышка чайника дребезжит.
— Простите, — извиняется она, прижимая крышечку. — В моем доме никогда раньше не бывали в гостях белые.
Улыбаюсь. Хотя понимаю, что ничего забавного нет. Делаю глоток чаю. Крепкий и вкусный.
— Большое спасибо, — говорю я. — Очень хороший чай.
Она садится, складывает руки на коленях, выжидательно смотрит на меня.
— Думаю, сначала мы поговорим о вашем происхождении, а потом перейдем прямо к делу. — Я вынимаю блокнот, просматриваю вопросы, которые подготовила заранее. Они вдруг кажутся какими-то детскими, примитивными.
— Хорошо, — соглашается она. Выпрямляет спину, поворачивается ко мне лицом.
— Ну, для начала, когда и где вы родились?
Она нервно сглатывает, кивает:
— Тысяча девятьсот девятый. Плантация Пьемонт, округ Чероки.
— Когда вы были ребенком, думали ли вы, что станете прислугой?
— Да, мэм. Думала.
Жду, что она пояснит, но нет.
— И вы знали это… потому что…
— Моя мама была служанкой. А бабушка — домашней рабыней.
— Домашней рабыней. Угу.
Эйбилин смотрит, как я записываю ее слова. Руки по-прежнему сложены на коленях.
— А вы… никогда не мечтали стать кем-нибудь еще?
— Нет, — отвечает она. — Нет, мэм. Никогда.
В комнате так тихо, что слышно наше дыхание.
— Хорошо. Тогда… каково это, воспитывать белых детей, когда за вашим собственным ребенком дома… — Откашливаюсь, смущенная своим вопросом. — Присматривает кто-то другой?
— Это как… — Она продолжает сидеть болезненно ровно. — Может… давайте перейдем к следующему вопросу?
— О, конечно. — Просматриваю список. — Что вам больше всего нравится и не нравится в вашей работе?
Она смотрит на меня так, словно я попросила ее произнести что-то непристойное.
— Я думаю, больше всего мне нравится нянчить деток, — шепчет она.
— Что-нибудь… хотите добавить… к этому?
— Нет, мэм.
— Эйбилин, не называйте меня «мэм». Не здесь.
— Да, мэм. Ой, простите, — прикрывает пальцами рот.
С улицы доносятся громкие голоса, мы испуганно глядим на задернутое окно. Замираем. Что произойдет, если кто-нибудь из белых узнает, что я была здесь в субботу вечером и разговаривала с Эйбилин, одетой в свою повседневную одежду? Что, если они позвонят в полицию, сообщат о подозрительной встрече? Внезапно понимаю, что такое вполне возможно. И тогда нас обязательно арестуют. Обвинят в «нарушении интеграции», я часто читаю об этом в газетах — белых, которые встречаются с цветными, дабы помочь им в борьбе за гражданские права, презирают. Наши беседы не имеют никакого отношения к интеграции, но зачем бы еще мы тут встречались? Я ведь даже не прихватила с собой писем Мисс Мирны для прикрытия.
На лице Эйбилин читается откровенный ужас. Голоса постепенно удаляются. Я с облегчением выдыхаю, но Эйбилин вся натянута как струна. Не сводит глаз с закрытого окна.
Я стараюсь отыскать в своем списке вопрос, который смог бы отвлечь ее, помочь расслабиться, — да и мне тоже. Все никак не могу забыть, сколько времени я уже потеряла.
— И что… давайте вспомним, вам не нравится в вашей работе?
Эйбилин сглатывает.
— Я имею в виду, не хотите поговорить о проблеме туалетов? Или об Эли… мисс Лифолт? О том, как она вам платит? Кричит ли на вас в присутствии Мэй Мобли?
Эйбилин промокает салфеткой лоб. Пытается что-то сказать, но тут же умолкает.
— Мы ведь много раз с вами беседовали, Эйбилин…
— Простите… — Прижав ладонь ко рту, она вскакивает и выбегает в коридор. Дверь хлопает, чайник и чашки дребезжат на подносе.
Проходит пять минут. Эйбилин возвращается, прижав к груди полотенце, — моя мама так делала, когда ее тошнило и она не успевала вовремя добежать до туалета.
— Простите. Я думала, что… готова.
Киваю, не зная, что ответить.
— Просто… я понимаю, вы уже сказали той леди в Нью-Йорке, что я согласилась, но… — Она закрывает глаза. — Простите. Думаю, я сейчас не могу. Мне нужно прилечь. Завтра вечером мне будет… получше. Давайте попробуем еще раз…
Она сжимает в руках полотенце, качая головой.
По дороге домой я готова прибить себя. За то, что воображала, как запросто приду, видите ли, и потребую правдивых ответов. Как я могла подумать, что Эйбилин не будет чувствовать себя чернокожей прислугой только потому, что мы находимся в ее доме и она не в униформе.
Бросаю взгляд на блокнот, валяющийся на белом кожаном сиденье. Кроме информации о месте рождения Эйбилин я записала всего двенадцать слов. И четыре из них — «да, мэм» и «нет, мэм».
Из радиоприемника звучит голос Пэтси Клайн. Когда я ехала по шоссе, транслировали «Прогулки после полуночи». Сворачиваю к Хилли — играют «Три сигареты в пепельнице». Самолет разбился сегодня утром. Вся страна, от Миссисипи до Нью-Йорка и Сиэтла, в трауре, все напевают ее песни. Паркуюсь, разглядывая большой, довольно бестолково построенный дом Хилли. Прошло четыре дня с тех пор, как Эйбилин стошнило прямо во время нашего интервью, и с тех пор от нее ни слуху ни духу.
Вхожу в дом. Стол для бриджа установлен в гостиной, оформленной в довоенном стиле: оглушительно бьющие дедовские часы и золотистые шторы. Все уже сидят на своих местах — Хилли, Элизабет и Лy-Анн Темплтон, заменившая миссис Уолтер. Лу-Анн из тех девиц, к лицу которых словно навеки приклеена улыбка — всегда,непрестанно. Прямо хочется кольнуть ее булавкой. Даже если вы не смотрите в ее сторону, она продолжает пялиться на вас все с тем же искусственным белозубым оскалом. Вдобавок она соглашается со всем, что бы ни сказала Хилли.
Хилли берет в руки журнал «Лайф», демонстрируя разворот с фотографией некоего калифорнийского дома:
— Они называют это «берлогой», как будто там живут дикие звери!
— О, как это ужасно! — сияя, подхватывает Лу-Анн.
На картинке комната с ковром от стены до стены, диваны обтекаемой формы, яйцеобразные кресла и телевизоры, похожие на летающие тарелки. А вот в гостиной Хилли на стене портрет генерала Конфедерации, высотой восемь футов. Можно подумать, что это родной дедушка, а не пра-пра… десятая вода на киселе.
— А дом Труди выглядит именно так, — замечает Элизабет.
Я была настолько поглощена мыслями об интервью с Эйбилин, что чуть не позабыла — на прошлой неделе Элизабет навещала старшую сестру. Труди вышла замуж за банкира, и они переехали в Голливуд. Элизабет ездила к ней на четыре дня, взглянуть на новый дом.
— Ну, это просто дурной вкус, вот и все, — констатирует Хилли. — Не в обиду твоей семье, Элизабет.
— А как там в Голливуде? — неизвестно чему радуясь, спрашивает Лу-Анн.
— О, просто сказка. А дом Труди — телевизоры в каждой комнате, вся эта космическая мебель, на которой невозможно сидеть. Мы ходили в модные рестораны, где обедают кинозвезды, пили мартини, бургундское. А однажды к нашему столику подошел сам Макс Фактор и разговаривал с Труди, как будто они с ней старые приятели. — Элизабет восхищенно встряхивает головой. — Ну, как будто просто встретились в магазине.
— Знаешь, по мне, ты все равно самая симпатичная в своей семье, — заявляет Хилли. — Не то чтобы Труди непривлекательная, но у тебя есть стиль и манеры.
Элизабет довольно улыбается, но тут же вздыхает:
— Не говоря уж о том, что у нее круглосуточная прислуга, живет прямо в доме. Я практически не видела Мэй Мобли.