Самый главный медицинский академик, тот, в венчике седых волос, который сам болен радикулитом, однажды по секрету, шепотом, сказал мне:
— От радикулита не умирают, но с радикулитом умирают.
И я примирился. И когда в серии «Жизнь замечательных людей» я читаю в биографии великого человека, что у него болела поясница, он мне ближе родственника, он мне как молочный брат.
А знаете ли, что радикулитом болели цари, тираны, кардиналы, папы? Недавно, говорят, по египетским мумиям установили, что радикулитом болели еще фараоны. И когда начинается приступ, я готов объяснить радикулитом войны и крушение империй и царств.
АЛЬБИНОС
В очень давние времена мы с ним учились в Единой трудовой школе по Дальтон-плану. Тогда сочинения писались коллективом, и пока все по очереди, брызгая пером, пыхтели над тетрадью, он на улице гонял мяч, или стрелял из рогатки, или дразнил сумасшедшую старуху, но на уроке он первый подымал руку и вслух, с выражением читал коллективное сочинение, и учительница говорила: «Молодец! Прекрасная дикция».
Это был толстый, белобрысый, вздорный мальчик в спортивных гольфах и заграничном берете с пушистым алым помпоном, единственный сын модного дантиста с Крещатика, и уже в те тощие годы он имел фотоаппарат «зеркалку» и ружье «монте-кристо», по каждому поводу говорил: «Люкс! Экстра!», и его звали «Мара-француз». При опытах качественного анализа ему подливали серную кислоту, часто давали под микитки, а он терпел и не жаловался, только, вставая с земли и отряхивая пыль, говорил: «Эх вы, эмпирики». Ему добавляли и за это. А он, вторично отряхиваясь, бубнил: «Ну и что, нумизматики». Любое редкое или непонятное слово в его устах превращалось в ругательное.
Так как он имел обыкновение сидеть в каждом классе по два года, я скоро потерял его из вида.
Мельком я встретил его уже только во время войны. Еще у костелов Львова стояли в засаде камуфлированные танки, по улицам брели зеленые колонны пленных немцев, то здесь, то там рвались, мины замедленного действия, когда в сумбуре только что освобожденного города из роскошного подъезда гостиницы «Жорж» меня окликнули:
— Эй ты, эклектик!
Навстречу шла румяная, плотная, счастливая физиономия с пышными бронзовыми бровями. Мара-француз был в новенькой стальной, с сиреневым генеральским отливом, габардиновой гимнастерке, без погон, в новых синих диагоналевых галифе и сапогах-бутылочках, не военных, но имеющих прямое отношение к войне на высшем интендантском уровне.
Он тоскливо скользнул по моей выгоревшей пилотке, кирзовым сапогам и кобуре из кожзаменителя и спросил:
— Ну, как тонус? На уровне или не на уровне?
— А ты что тут делаешь?
— Я по тылу, — сказал он загадочно.
— Что это значит, по тылу?
Он рассмеялся и потом серьезным шепотом спросил:
— Слушай, я только на «У-2» прилетел из Киева, не знаешь, где тут можно копнуть сахарин?
— Какой сахарин, зачем сахарин?
Он с жалостью на меня посмотрел.
— Марат! Марат! — закричали из длинной, черной машины «Форд-8».
— Алла верды, спаси нас господи, — он помахал мне ручкой, сел рядом с, шофером в кожаном картузе и укатил.
И вот однажды, уже в глубоко мирную пору, горящая путевка загнала меня на минеральные воды.
— Симтоматичный молодой человек! — услышал я на санаторской террасе знакомый голос.
Передо мной стоял толстощекий мужчина с широко открытыми, жадными ноздрями.
— Неужели, Марат, ты болен?
— Модус вивенди! Жру канцелярские кнопки в майонезе! — И он так громогласно захохотал, что воробьи, клевавшие крошки, прыснули во все стороны.
— А что это у тебя? — вдруг спросил он.
— Копирка.
У него засверкали глаза.
— А зачем тебе копирка?
— Сочиняю.
— Схвачено! — сказал он. — Из головы или из фантазии?
— По-разному.
— И сколько за это платят?
— Тысячу рублей за страницу, — вдруг сказал я.
— Не свисти, — и взглянул искоса: «А может, правда?»
Марат оказался в санатории знаменитостью и наполнял его размеренный скучный распорядок веселой паникой.
Еще издали слышно было, как он приближается, в те времена он, согласно моде, носил грандиозные башмаки на толстой подошве чуть ли не из автомобильных шин, и казалось, что для них нужен был специальный гараж. Приходил он в столовую настежь раскрыв двери, помпезный, с трубкой в зубах и в ситцевом с цветочками картузике «Олег Попов», отчего его круглое, веселое, выбеленное природой лицо шалуна было еще декоративнее, и, расставив ноги, провозглашал:
— С категорическим приветом!
Оглядев шведский стол с морковкой и сельдереем, он каждый раз говорил:
— Надеюсь, сегодня не викторианский день, а колоритная пища.
Вслед за этим, стуча башмаками, он проходил к своему месту у мраморной колонны и, расставив локти и уже не обращая ни на кого внимания, накидывался на еду, будто подбрасывал лопатами уголь в топку, и за столом раздавалось чавканье, урчанье и хруст костей, как в львиной клетке.
Он жрал купленную им на рынке копчушку, закусывая, как яблоками, цельными помидорами, потом запивал стаканом казенной сметаны, съедал сковородку мяса с жареной картошкой и луком и затем кричал официантке:
— Оля, восемьсот восемьдесят восемь стаканов чая!
После завтрака Марат звонил куда-то. «Беспокоит Христофоров. Скажите, пожалуйста, в ваших палестинах нет Люминарского?», или: «Там Швачкин не просматривается?» И еще он обязательно у какой-то Мариэтты Омаровны, как о погоде, осведомлялся: «У шефа сегодня глаз прищурен или не прищурен?»
Согласно диплома, Марат был инженер-экономист, но никогда еще не работал по специальности, а служил секретарем у лауреатов («После войны я был заместителем академика Иоффе и певицы Барсовой»), потом носил мореходную фуражку («У меня вестибулярный аппарат в порядке»), теперь он числился по рекламе в Министерстве торговли.
— Жизнь человека — есть игра, — объяснял он.
Так как он часто уезжал по каким-то делам и в эти дни не обедал, а иногда и не завтракал и все это ему сохраняли, то на столе выстраивалась целая батарея кушаний, прикрытых тарелками, и он по приезде, не сортируя, уничтожал все подряд.
— Приятного аппетита, — говорили ему.
— Адекватно, — отвечал Марат, не поднимая головы и не отвлекаясь от еды.
Наконец он насыщался, запивал вперемежку многочисленными стаканами кефира, киселя и компота из сухофруктов и, расставив локти, принимался спичкой тыкать в зубы.
— Перекинемся? — предлагал он, встряхивая шахматную доску.
Расставляли фигуры.
— А Годунов меж тем приемлет меры, — урчал Марат, хищно, как продуктовый склад, оглядывая шахматную доску.
Он жал ручной эспандер, перебрасывая его из руки в руку и тренируя ладонь.
— А вот мы хлопнем ладью, — сообщал он, берясь за фигуру, — нет, не торопитесь, многоуважаемый шкаф, она вот куда хочет. Каково теперь вашему ферзю? Непроходимец!
Иногда шли в биллиардную, брали с собой пиво, ставили бутылки у стены. Марат долго ходил вдоль бортов, намеливая кий и прицеливаясь, и наконец заказывал: «Бью в Марью Ивановну» или «Бью в Тулуз Ла-трек!» и ударял с такой силой, что шары искрились или перелетали через борт и, стукаясь об стену, отбивали штукатурку.
— Вот в таком ключе! — говорил Марат.
Он как никто другой подходил к санаторной жизни своей полнокровной корпуленцией, бессмысленной жизнерадостностью, высокопарной бездеятельностью своей натуры.
Кварц он называл «Под солнцем Мексики», стоя под горячим душем, распевал: «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех» — и ранним утром ходил по коридору, стучал во все комнаты: «Аврора! Вставайте на поток взвешивания».
Переимчив он был, как скворец, и любознателен удивительно.
В санаторий приехала интеллигентная седая дама — доктор биологических наук. Через час Марат отвел меня в сторону и шепотом, давясь от смеха, рассказал, что черепахи сходятся на трое суток.