Тихая белесая река, всплеск весел, еле слышный ветерок и терпкий запах яблоневых садов. Одни, совсем одни во всем мире, на земле, остановившейся в своем полете на миг, в серой темноте над рекой.

Что-то сильное, доброе, жертвенное захватило душу. Я схватил ее руку и стал целовать, повернул ладонью вверх, целовал и целовал мягкую, ласковую ладонь, потом поцеловал кисть, и теплый, податливый изгиб локтя, и плечо, и щеки, и глаза, и волосы, которые пахли травой и солнцем и безмерным будущим. Я целовал ее и, пьянея, говорил:

— Ну скажи что-нибудь, скажи!

Я больше ничего не мог придумать, разве я был виноват, что больше ничего не мог придумать.

А она молчала.

Несколько раз луна хотела выглянуть, но каждый раз ее закрывало туманом: «Обожди, не мешай…»

— Ну скажи что-нибудь, ну скажи! Что-нибудь хоть скажи, скажи…

— Хочу домой, — вдруг заскучала она.

Я смотрю в ее лицо. Так, значит, все приснилось?

Что же ты за человек? Или все так могут?

Но я-то так не могу. Честное слово, я так не могу и никогда не смогу.

Вода устало плещет о борта лодки. Берег где-то близко, совсем рядом. Лает собака. Плачет ребенок. Скрипит колесо.

— Хочу на берег.

Я молчу. Я не двигаюсь.

— Пожалуйста…

В это время взошла луна, и свет ее как бы расковал меня.

Я поднял весла. С них медленно стекала вода, она фосфоресцировала. Берег с белыми хатками на взгорье стоял неподвижно. Мы приблизились. Звучно шлепаясь, запрыгали в воду лягушки.

— А как быть с лодкой? — сказал я.

— Поезжай, я пойду одна.

…Вот она тут сидела, — говорю я себе.

Как сразу все опустело вокруг, какими одинокими стали деревья на берегу.

Удивительно быть одному на реке ночью, будто ты поднялся со дна и мир земли тебе чужой.

Огоньки на горе были далеко-далеко, странно приплясывали и сверкали. Где-то она идет сейчас одна, мимо огородов и садов и спящих домиков в теплой пыли.

Что же это будет? Что же это такое будет?

От воды, взбаламученной веслами, пахло водорослями и тиной, и была такая глубокая, такая невыносимая, убивающая тишина, что хотелось кричать…

С этого дня все и началось.

9

До того я видел его только один раз — красавца Рому, будто прошла и взглянула на меня элегантная, бархатная гусеница.

Всю жизнь мама тряслась над ним. Сначала она боялась, что Рома умрет от коклюша, а потом она боялась, что, играя в жмурки, он упадет и сломает ногу, а потом, что в него попадут из рогатки или что он, в конце концов, свалится с велосипеда и свернет шею. Она боялась футбола, и гандбола, и игры в «красных и белых», а после стала бояться, что он будет играть в очко и шмен-де-фер. А теперь она боялась, что, играя в фанты и флирт цветов, он влюбится и женится.

А Рома тем временем вырос в изнеженного, изломанного юношу с широкими бархатными бровями и шелковистыми волосами, который краснел от каждого грубого слова и на все покорным, воспитанным голосом отвечал: «Ну что ж, ну что ж!» и почему-то всегда был восторженно окружен девчонками. Они с детства закармливали его конфетами, а теперь без конца дарили ему улыбки.

Мы втроем пошли к старому фотографу, длинноволосому, худому и плоскому, словно вырезанному из фанеры, в свободной блузе с большим шелковым бантом. Он долго направлял на нас свою древнюю астролябию, а мы сидели и смеялись и, пока он терпеливо наводил трубу и умолял: «Спокойно, не шевелитесь», нарочно лупили глаза, мигали и гримасничали, и когда, наконец, сказал: «Момент!», вдруг оцепенели, и вот на фотографии — все испуганные, пучеглазые и смешные.

— До вечера, — весело сказал я.

— Ага, — согласилась Ника и улыбнулась мне.

— Ну что ж, ну что ж, рад был познакомиться, — вежливо сказал Рома.

Но я не обратил на эти слова никакого внимания. Ладно.

Вечером я пошел в кондитерскую бывшую Васильчикова, где, казалось, стены, и стеклянный прилавок, и маленькие кремовые столики, и вазы на столиках — все пропитано теплой пирожной сладостью, шоколадом, какао, и купил трубочки, и наполеоны, и эклер и с перевязанной шелковой ленточкой коробкой пошел к Нике.

Ее не было дома.

Я сидел на скамейке в палисаднике и смотрел на анютины глазки.

Стало темно. Взошла луна.

И вдруг я понял — она не придет. Я побежал к Роме. Его не было дома.

Я ведь ее спросил — до вечера? И она ответила — ага! Зачем же она так сказала? Она уже знала, что не придет? Или это произошло потом, когда я ушел, и они остались вдвоем и забыли, что я есть на свете, когда я так беспечно, по-мальчишески ушел, полный веры, что все в этом мире как следует.

Я метался по тихим переулкам и вглядывался в сидящие на скамейках пары. Я так внезапно подбегал и смотрел, что они вскрикивали и испуганно глядели на меня, будто я хотел их ограбить.

Я пришел к фотографии, где я был с ней днем. Все еще тут дышало ею. Вот оттуда, из переулка, она появилась и улыбнулась мне. Да, она улыбалась мне.

Милый старый переулок, поваленные заборы, настежь открытые дворы, глиняные флигелечки в глубине, в глухой крапиве. Окошко, слепое, безответное, как бельмо, глядит на меня.

Что делать? Куда идти?

Запах твой бурьянный кружит мне голову, переулочек.

В лунном свете улицы были голубые и незнакомые, я их не узнавал, мне казалось, что я заблудился в чужом городе, и непонятно было, как и зачем я сюда попал, и что я тут делаю, и чем это все кончится.

Ухала и кого-то звала бесконечно и безуспешно, глухо звала кого-то сова в гимназическом саду. Опадал жасмин, и лепестки летели, сверкая.

Я вышел на шлях, где не было и домов, одни огороды и сады и дальний лай собак.

Ночной ветер увязался за мной, иногда отставал и шумел, о чем-то там договариваясь с кукурузой, потом обгонял, подымая впереди пыль, словно о чем-то предупреждал, и вдруг улетал в открытые поля и там далеко в овраге скулил, бесприютный.

Где, на какой скамейке вы тогда сидели, о чем говорили? Счастлив ли он был так же, как я был бы счастлив, если бы ты сидела со мной? Запомнил ли он тот вечер на всю жизнь, как я его запомнил? Почему же это был он, а не я?

Что-то оборвалось во мне тогда, в чем-то разуверился, в чем нельзя бы разуверяться никогда.

Какой-то одинокий ночной человечек, какой-то неприкаянный, неспящий человечек удивленно прошел мимо и потом вернулся.

— Ты что делаешь, малахольный?

— Ничего.

— Как ничего? Сидишь и ешь ночью пирожные с кремом.

Глаза у него были ошарашенные.

— Ты где деньги взял на столько пирожных?

— Я на свои деньги купил.

— Ой, не верю!

— Честное благородное слово, — сказал я.

— Благородие, смотри, отравишься! — сказал ненужный человечек и пропал во тьме.

Удивительные ночные звезды шевелились в небе, как медузы, проливая свет, они опускали светящиеся щупальца, и я не знал, это во сне или наяву.

Как сладко пахли ночные травы, сухие и жесткие, словно день выпил из них всю влагу.

Деревья смотрели в небо и ожидали счастья от звезд. Всю ночь, всю ночь они смотрели в небо и ожидали счастья, а потом пришло утро.

Над рекой всходило солнце, туман висел на прибрежных кустах, и песок был серым, холодным, а вода теплая, парная. Водяные жуки, распластав длинные кривые ноги, как глиссеры, сновали по воде и, судорожно дергаясь, что-то искали. Что они искали?

Я разделся и поплыл саженками, церковные купола сверкали на солнце и слепили глаза, но все казалось ненастоящим, будто построенным из кубиков, и жизнь казалась завершенной, и сам я казался себе старым-старым, давно и устало живущим на земле.

А по всему берегу кричали петухи, что снова утро, снова все начинается сначала, и того, что было, как бы не было.

Я пришел выяснять отношения.

— Где ты была вчера?

— Вчера? Уже не помню, — Ника пожала плечиком.

— Я ждал всю ночь. Ты это понимаешь, я ждал всю ночь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: