Пожалуй, глупо требовать у Бога
Того, что можно сделать самому.
Снега не будет...
Снега не будет, не будет снега, и не рассчитывай. Пей и пой. Кони устали уже от бега, путники ночью спешат домой, каждый находит предлоги, чтобы сесть у огня, смаковать вино. Только тебе по ночам – сугробы, белые сани да снежный звон, только тебе не сидится смирно, верно, осколок оставил след – как она время проводит с милым, что происходит в ее земле, кем она станет, когда растает, с кем она встретить тогда весну?.. Знает сочельник чужие тайны, вот и не может никак уснуть, ходики старые шумно дышат, шаркают стрелкой, уже отстав… Там, у нее, даже воздух выше, там у снежинок иной состав, там ослепительный звездный холод, белая вьюга, в ее шелках шепотом, шепотом стынет голос и засыпает уставший Кай…
Город рождественской дышит негой, месяц становится желт и юн.
Снега не будет. Не будет снега.
Что ты, не бойся.
Садись к огню.
Я устал...
Я устал идти по пустыне, устал, устал, осыпается день песчинками и скрипит под ногами его бездонная пустота, неизвестная, как загадочный манускрипт. Я не знаю, что там, за барханом, не знаю, где притаился охотник, где умирает лев… Я мечтаю о сне и отдыхе, о воде, о высоких деревьях в далекой своей земле. Я иду по пустыне, и тени в песке шуршат, и земные вопросы, кажется, решены. Ты идешь за мной следом, и каждый неверный шаг отдается во мне предчувствием тишины.
А теперь послушай...
А теперь послушай. Я тебе говорю.
У нее будет комната – та, что окном на юг.
Будет письменный стол, в бокале холодный брют.
Будет пара любимых брюк.
Будет платье в шкафу – брюссельские кружева,
в этом платье по телу пальцами вышивать…
В этом платье она чужая, она жена.
А без платья она жива.
У нее будут дети и кошки, стихи и сон,
у нее будет море с утра и на коже соль,
каждый шаг ее будет спокоен и так весом,
словно стоит еще двухсот.
У нее будет теплый дом, а за домом лес,
будет женщина-рысь, что ночами с ладони ест…
У нее не будет тебя, понимаешь, Бес?
А пока только ты и есть.
Там, де нема тобi...
Там, де нема тобi, там тобi не треба.
Эта зима отзывчива и легка.
В газетах писали – кто-то разрезал небо
И выпустил облака.
В газетах писали – небо неудержимо
Срывается вниз, касается нас крылом…
Что-то кольнуло в сердце, прошло по жилам
И холодом обожгло.
Не думать об этом, кажется невозможно.
И вспорото небо над крышами наших стран…
Но страх убивает силу, а сила в том, что
Сон убивает страх.
Завтра она проснется и плед откинет,
посмотрит в окно на мир и его людей.
Завтра она попробует вспомнить имя…
Но помешает день.
…я хочу ее нервной...
…я хочу ее нервной, читающей между строчек, одичавшей от одиночеств, сукой…
Рыжей. Неласковой. Ласковой. Осторожной. С крыши на крышу карабкаться с ней и прыгать, говорить с ней звериным рыком, змеиной кожей по телу ее струиться, переливаясь, и брать ее, не касаясь, и трогать криком влажные легкие…
Сегодня она…
живет на окраине города, в самом центре безмолвия, все бесценней сейчас для нее слова… за каждое – целовать, за каждое отдавать или отдаваться, ей тридцать четыре… двадцать… семнадцать часов до встречи со мной. Она загадана, решена и вписана мной в словесную ДНК. Я жду ее, а пока…
…пока происходит то, что всегда идет
перед началом нового. Постепенно
расходятся эти стены,
ломая лед,
лужи собравший за ночь под хрупкий купол.
Пока признаваться глупо.
Любить Её.
Лунатик
От меня до тебя протянулась нить,
на которую кем-то нанизан звук.
Я не знаю, как тебе объяснить,
что сейчас происходит у вас внизу.
Не хочу словами...
Не хочу словами. Слова, как черт,
искушают силой опасных чар.
Я хочу уткнуться в его плечо,
и молчать.
У него были сеть и лодка...
У него были сеть и лодка. Ни сеть, ни лодка не могли рассказать о нем, оставаясь вечно бессловесными сетью и лодкой… Его улова не хватало на то, чтоб просто наполнить вечер. Он сидел на хребте у лодки, смотрел, не видя, плавники старых весел в песок упирались костью. Сеть всегда задевала ветку, с которой листья облетают еще до того, как наступит осень. Он сидел на хребте у лодки, курил, и локоть прижимался к крылу... От крыльев ломило спину. У него были сеть и лодка. Ни сеть, ни лодка не могли рассказать того, что необъяснимо.
Всё поменялось...
Всё поменялось, естественно. Не вокруг,
не в адресах, домах, телефонных книгах,
не в именах людей, не в священных ликах
странных богов, поставивших нас в игру.
Все поменялось глубже. Внутри меня
нет ничего, что было бы вам знакомо.
Год переждав, очнувшись от зимней комы,
любовь моя, уставшая изменять
собственной тени, живет, наконец, легко,
не замирает, не истекает соком…
Любовь моя не думает о высоком,
поскольку она действительно высоко.
Я иду по лестнице, лифт молчит...
Я иду по лестнице, лифт молчит,
зимний вечер тянется сквозняком.
Я всегда теряю свои ключи.
И всегда открываю ее тайком,
И войдя в нее, замерев на миг,
Ощутив, что больше пределов нет,
Оставляю там, за порогом, мир,
Ничего не знающий обо мне.
Моя мать не поет мне песен, она молчит
Моя мать не поет мне песен, она молчит, но ее ладонь всегда призывает сон. Моя мать, как ручей, который глубок и чист, и на дне его лежит золотой песок. Иногда по ночам мне слышится: «танд хартаАй, подрастай поскорее, а я тебя сберегу, я узнала твою судьбу по степным ветрам, по бараньей лопатке, кобыльему молоку». Иногда по ночам мне видится Сырдарья, белый соболь и белый кречет на рукаве… Мать с отцом тогда встревожено говорят, из небесного ока падает лунный свет. У отца усталость в голосе: «Эта жизнь появилась первой, с ней появилась боль». Мать руки его касается: «Тэмуджин, покровительство неба пребудет теперь с тобой».
Рядом кони бродят, темные от росы, и тепло идет от войлочных мягких стен. Я наследник меркитского плена, я старший сын. Я лежу в колыбели и слышу ночную степь.
Я обнулю все счетчики...
Я обнулю все счетчики через час. Время на паузу, память в перезагрузку, по умолчанию – двадцать восьмое, русский язык, на котором труднее всего молчать. День изменения, день отходящих вод, изгнания в мир, принятия мира духом, день обостренного зрения, вкуса, слуха, день, о себе не помнящий ничего, кроме рождения…