На другой день в девять часов мы отправились в порт. Шлюпка «Трезубца» уже ждала меня, потому что ночью новый губернатор, которого мы должны были отвезти в Гибралтар, приехал и привез повеление выйти в море первого октября. Страшная минута наступила; но между тем матушка перенесла ее гораздо лучше, нежели мы ожидали. Что касается до батюшки и Тома, то они сначала прикидывались было героями, а потом, в минуту разлуки, эти люди, которые, может быть, во всю свою жизнь не выронили ни слезинки, расплакались, как бабы. Я видел, что мне надобно кончить эту тягостную сцену, и, прижав матушку в последний раз к своему сердцу, соскочил в шлюпку; она как будто только ожидала сотрясения, которое я сообщил ей, и тотчас понеслась к кораблю. Все наши неподвижно стояли на берегу и следовали за мной глазами, пока я не взошел на корабль. Вскочив на палубу, я сделал прощальный знак рукою, матушка махнула мне платком, и я пошел к капитану, который приказал, чтобы меня позвали к нему, как скоро я приеду.
Он был в своей каюте с одним лейтенантом, и оба внимательно смотрели на карту окрестностей Плимута, на которой с удивительною точностью изображены были все дороги, деревни, рощи и даже кусты, капитан поднял голову.
— А, это вы, — сказал он с ласковою улыбкою, — я вас ждал.
— Неужели, капитан, я так счастлив, что могу быть вам полезным в самый первый день моей службы?
— Может быть, — сказал капитан, — подите сюда и посмотрите.
Я подошел и стал рассматривать карту.
— Видите ли вы эту деревню?
— Вальсмоут?
— Да. Как вы думаете, в скольких милях она должна быть от берега?
— Судя по масштабу, должно быть, милях в восьми.
— Точно так. Вы, видно, знаете эту деревню?
— Я не знал даже, что она существует.
— Однако с помощью топографических подробностей, которые здесь видите, вы дойдете до нее, не заблудившись?
— О, конечно!
— Только и нужно. Будьте готовы к шести часам. При отправлении Борк скажет вам остальное.
— Очень хорошо, капитан.
Я поклонился ему и лейтенанту и пошел на палубу. Прежде всего я взглянул на ту часть порта, где оставил все, что мне было мило на свете. Все было по-прежнему живо и шумно, а те, кого я искал, уже исчезли. Итак, конечно, я оставил за собою часть моего существования. Эта часть, которую я видел как бы сквозь не притворенную дверь в прошедшее, была моя золотая юность, проведенная между цветущими лугами, под теплым весенним солнышком, посреди любви ко мне всех окружающих. Но эта дверь захлопнулась, и отворилась другая, ведущая на трудный, неровный путь будущности.
Прислонившись к мачте, погруженный в свои размышления, я печально стоял и пристально смотрел на землю, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Это был один из новых моих товарищей, молодой человек лет семнадцати или восемнадцати, который, однако, был в службе уже три года. Я поклонился ему; он отвечал с обыкновенного вежливостью английских морских офицеров; потом сказал мне с полунасмешливою улыбкою:
— Мистер Джон, капитан поручил мне показать вам корабль с брамстенги большой мачты до пороховой камеры. Так как вам, вероятно, придется пробыть несколько лет на «Трезубце», то, я думаю, вы рады будете с ним покороче познакомиться.
— Хотя «Трезубец», я думаю, должен быть таков же, как все семидесятичетырехпушечные корабли и нагрузка его ничем не отличается от других, однако я очень рад осмотреть его вместе с вами и надеюсь, что мы не расстанемся, пока я буду служить на «Трезубце». Вы знаете мое имя; теперь позвольте мне спросить, как вас зовут, чтобы я знал, кому обязан буду первым уроком.
— Я Джемс Болвер; воспитывался в лондонском морском училище, вышел года три назад и с тех пор сделал два вояжа, один к Северному Мысу, другой в Калькутту. А вы, верно, тоже учились в какой-нибудь приготовительной школе?
— Нет, я воспитывался в коллегиуме Гарро-на-Холме и третьего дня в первый раз в жизни увидел море.
Джемс невольно улыбнулся.
— В таком случае я не боюсь вам наскучить, — сказал он, — все, что вы увидите, конечно, будет для вас ново и любопытно.
Я поклонился в знак согласия и пошел за моим чичероне. Мы ловко спустились по лестнице и вошли во вторую палубу. Там он показал мне столовую, футов в двадцать длиною; она оканчивалась перегородкою, которую во время сражения можно было снимать. Потом в большой каюте за этой перегородкою я увидел шесть парусинных каморок: это были офицерские спальни. Их также в случае нужды можно убирать.
Перед этою каютою была комната гардемаринов, кладовая, бойня, а под баком большая кухня и малая капитанская; в правом и левом борте великолепные батареи, каждая в тридцать восемнадцатифунтовых пушек.
Из этой палубы мы сошли на третью и осмотрели ее с таким же вниманием. В этой палубе находились пороховая камера, каюты письмоводителя, канонера, хирурга, священника и все матросские койки, подвешенные к балкам. Тут было двадцать восемь тридцативосьмифунтовых орудий с лафетами, талями и всеми прочими принадлежностями. Оттуда мы спустились в новое отделение и обошли его по галереям, устроенным для того, чтобы можно было видеть, если во время сражения ядром пробьет корабль у самой подводной части, и в таком случае заткнуть пробоину заранее приготовленными калиберными затычками; потом мы пошли в хлебную, винную и овощную камеры, оттуда в камеры перевязочную, рулевую и плотничную, в канатную и тюремную ямы; наконец, в трюм.
Джемс был совершенно прав: хотя все эти предметы были для меня не так новы, как он полагал, однако чрезвычайно любопытны.
Мы поднялись снова на палубу, и Джемс собирался показывать мне мачты со всеми принадлежностями, так же, как показывал подводную часть; но в это время позвонили к обеду. Обед — дело слишком важное, и его нельзя откладывать ни на секунду, и потом мы тотчас спустились в каюту, где четверо молодых людей наших лет уже ждали нас.
Кто бывал на английских военных кораблях, тот знает, что такое мичманский обед. Кусок полуизжаренной говядины, не чищенный вареный картофель, какой-то черноватый напиток, который из учтивости зовут портером; все это на хромоногом столе, покрытом ветошкою, которая служит вместе и скатертью и салфеткою и которую переменяют только однажды в неделю. Таков стол будущих Гоу и недозрелых Нельсонов. К счастью, я воспитывался в школе и, следственно, привык ко всему этому.
После обеда Джемс, видно, любя спокойное пищеварение, не напоминал мне, что мы собирались лазить по мачтам, а предложил поиграть в карты. Кстати, в этот день раздавали жалованье; у всякого в кармане были деньги и потому предложение приняли единодушно. Что касается до меня, то я с того уже времени чувствовал к игре отвращение, которое с годами все увеличивалось, и потому извинился и пошел на палубу.
Погода была прекрасная; ветер западно-северо-западный, то есть самый благоприятный для нас; поэтому приготовления к скорому выходу в море, приготовления, заметные, впрочем, только для глаз моряка, делались во всех частях корабля. Капитан прохаживался по правому борту шканцев и по временам останавливался, чтобы взглянуть на работы; потом снова начинал ходить мерными шагами, как часовой. На левом борте был лейтенант; тот принимал более деятельное участие в работах, впрочем, не иначе как повелительным жестом или отрывистым словом.
Стоило только взглянуть на этих двух человек, чтобы заметить разность в их характерах. Стенбау был старик лет шестидесяти или шестидесяти пяти; он принадлежал к английской аристократии, жил года три или четыре во Франции и потому отличался изящными приемами и светскими манерами. Он был немножко ленив, и медленность его являлась в особенности при взысканиях: тогда он долго мял и ворочал в пальцах свою щепотку испанского табаку и тогда уже, с сожалением, назначал наказание. Эта слабость придавала его суду какую-то нерешительность, почему можно было думать, что он сам сомневается в своей справедливости; но он никогда не наказывал напрасно, а почти всегда слишком поздно. При всех своих усилиях он не мог преодолеть в себе этой доброты характера, очень приятной в свете, но очень опасной на корабле. Эта плавучая тюрьма, в которой несколько досок отделяют жизнь от смерти и время от вечности, имеет свои нравы, свое особенное народонаселение: ему нужны и особенные законы. Матрос и выше и ниже образованного человека; он великодушнее, отважнее, страшнее; но он всегда видит смерть лицом к лицу, а опасности, воспламеняя добрые качества, развивают и дурные наклонности. Моряк как лев, который если не ласкается к своему господину, то уже готов растерзать его. Поэтому, чтобы возбуждать и удерживать суровых детей океана, надобны совсем другие пружины, чем для того, чтобы управлять слабыми детьми земли. Этих-то сильных пружин наш добрый и почтенный капитан и не умел употреблять. Надобно, однако, сказать, что в минуту сражения или бури эта нерешительность исчезала, не оставляя по себе ни малейших следов. Тогда высокий стан капитана Стенбау выпрямлялся, голос его делался твердым и звучным, и глаза, как бы оживляясь прежней юностью, сверкали молниями; но как скоро опасность миновала, он снова погружался в свою беспечную кротость, единственный недостаток, который находили в нем враги его.