Приказание было в точности исполнено, и через минуту над обшивкою борта явилась голова Боба, который, оправдывая свое прозвище, данное товарищами, пыхтел изо всей мочи.

— Ну-ну, лезь, что ли, старый кит! — сказал я, подходя к нему. — Лучше поздно, чем никогда; просидишь с неделю в тюрьме на хлебе и на воде, и дело с концом.

— Ничто, ваше благородие, поделом; и если только это, так еще куда ни шло. Но мне бы хотелось прежде поговорить с лейтенантом.

— Сведите его к лейтенанту, — сказал я двум матросам, которые уже схватили своего товарища.

Борк с рупором в руках прохаживался по шканцам и продолжал распоряжаться работами, когда виновный подошел к нему.

Лейтенант остановился и посмотрел на него строгими глазами, которые, как матросы знали, выражали волю непреклонную.

— Что тебе надобно? — спросил он.

— Ваше благородие, я знаю, что я виноват, и за себя не прошу, — сказал Боб, повертывая в руках свой синий колпак.

— Умно! — отвечал Борк с улыбкою, которая показывала совсем не веселость.

— Зато уж, ваше благородие, я бы, может, и никогда бы не вернулся, да вспомнил, что здесь другой за меня расплачивается. Тут я смекнул: нет, мол, брат Боб, этак не годится; ты будешь мерзавец, если не вернешься на корабль. Я и воротился, ваше благородие.

— Ну?

— Ну, ваше благородие, теперь я здесь; есть кому работать, есть кого и бить, другого вам вместо меня не нужно, отпустите Девида к хозяйке, к малым детушкам; они вон там стоят на берегу да плачут, сердечные… Извольте посмотреть сами, ваше благородие.

И он указал на несколько человек, которые стояли на самом берегу.

— Кто позволил этому негодяю подойти ко мне? — спросил Борк.

— Я, лейтенант, — отвечал я.

— На сутки под арест, сэр, чтобы вы впредь не в свое дело не вмешивались.

Я поклонился и сделал шаг назад.

— Нехорошо, ваше благородие, — сказал Боб твердым голосом, — нехорошо изволите делать, и если с Девидом что-нибудь случится, грех будет на вашей душе.

— В тюрьму этого мерзавца, в кандалы! — закричал лейтенант.

Боба увели. Я пошел по одному трапу, он по другому. Однако в кубрике мы встретились.

— Вы за меня наказаны, извините, ваше благородие; я вам за это заслужу в другой раз.

— Э, это ничего, любезный друг! Только ты потерпи, побереги свою кожу.

— Я-то готов терпеть, ваше благородие, да мне жаль бедняка Девида.

Матросы повели Боба в тюрьму, а я пошел в свою каюту.

На следующее утро матрос, который мне прислуживал, затворив осторожно дверь, подошел ко мне с таинственным видом.

— Ваше благородие, позвольте мне сказать вам словечка два от Боба.

— Говори.

— Вот, изволите видеть, ваше благородие, Боб говорит, что его и других беглецов, конечно, нельзя не наказать: да, дескать, за что же наказывают Девида, который не виноват ни душою, ни телом.

— Он правду говорит.

— Когда так, ваше благородие, то не потрудитесь ли, дескать, вы сказать словечка два капитану? Он у нас отец-командир и без толку наказывать не охотник.

— Я сегодня же поговорю с ним; ты можешь сказать это Бобу.

— Покорнейше благодарим, ваше благородие.

Тогда было семь часов утра. В одиннадцать арест мой кончился и я пошел к капитану. Говоря как будто от себя, я сказал ему, что несправедливо держать бедного цирюльника вместе с другими в тюрьме, когда он ни в чем не виноват. Капитан тотчас приказал его выпустить. Я хотел было идти, но он пригласил меня на чай. Добрый Стенбау знал, что я был безвинно наказан, и хотел дать мне почувствовать, что он не может отменить распоряжения лейтенанта потому, что это было бы нарушением дисциплины, но не одобряет его. После чаю я пошел на палубу. Люди наши собрались в кружок около какого-то человека, которого я не знал: это был Девид.

Несчастный стоял, держась за веревку; другая рука его висела вдоль тела; взоры его были устремлены на землю, которая уже виднелась на горизонте, как легкий туман, и крупные, безмолвные слезы катились по щекам его.

Таково могущество глубокой, искренней гордости, что все эти морские волки, которые свыклись с опасностями, пригляделись к крови и смерти, и из которых во время кораблекрушения или битвы, может быть, ни один бы не оглянулся, услышав смертный крик своего лучшего товарища, стояли теперь с печальными лицами вокруг этого бедняка, между тем как он плакал о родине и своем семействе. Девид не видал ничего, кроме земли, которая постепенно исчезала, и по мере того как она делалась менее явственною, на лице его изображалась невыразимая горесть; наконец, когда земля совсем уже скрылась, он отер глаза, как будто думая, что слезы мешают ему видеть; потом, протянув руки к этой исчезнувшей земле, зарыдал, опрокинулся назад и лишился чувств.

— Что там такое? — спросил лейтенант Борк, проходя мимо.

Матросы почтительно отстранились, и он увидел Девида, который лежал пластом.

— Что он, умер, что ли? — спросил Борк, немножко хладнокровнее того, как если бы дело шло о Барбосе, поваровой собаке.

— Никак нет, ваше благородие, — сказал один матрос, — его только обморок сшиб.

— Вылейте ему ведро воды на голову, он и очнется.

К счастью, в это время пришел лекарь и отменил решение лейтенанта; а один матрос, строгий исполнитель его приказаний, уже нес было ведро воды.

Доктор велел перенести Девида на койку, и так как тот все еще не приходил в себя, то он пустил ему кровь.

В это время фрегат шел с попутным ветром; мы уже оставили все острова и вступили на всех парусах в Атлантический океан; так что, когда на третий день Девид, выздоровев физически, вышел на палубу, видно было уже только небо да море.

Между тем дело наших беглецов по доброте капитана приняло не столь страшный оборот. Все они показали, что непременно хотели воротиться ночью на фрегат, но что желание побывать на свадьбе товарища превозмогло в них страх наказания. В доказательство они представили то, что отдались в руки команды без малейшего сопротивления, и что Боб, который убежал, чтобы воспользоваться правами женатого, на другой же день явился добровольно. Поэтому присуждено было продержать их неделю в тюремной яме на хлебе и на воде и дать им по двадцать ударов. В этот раз жаловаться им было не на что: наказание было не только не слишком велико, но даже не соразмерно вине. Впрочем, так у нас всегда бывало, когда дело решал сам капитан.

Наступил четверг; четверг, день страшный для дурных матросов британского флота, потому что он назначен для наказаний. В восемь часов утра, когда обыкновенно производилась расправа за всю неделю, морским солдатам раздали оружие, офицеры сделали развод и поставили людей по обоим бортам; потом вывели виновных; за ними шел каптенармус с двумя своими помощниками; и, к удивлению большой части присутствовавших, между виновными был и Девид.

— Господин лейтенант, — сказал капитан Стенбау, как скоро узнал несчастного цирюльника. — С этим человеком нельзя поступать как с дезертиром; он еще не был матросом, когда вы его взяли.

— Да я и наказываю его не за побег, господин капитан, а за пьянство. Вчера он пришел на палубу пьяный до того, что не стоял на ногах.

— Ваше высокоблагородие, — сказал Девид, — поверьте, я не для того говорю, чтобы избавиться от каких-нибудь десяти-двадцати ударов; у меня такое горе, что мне все равно, станут меня бить или нет, но я говорю потому, что это правда: божусь вам Богом, капитан, с тех пор как я на корабле, у меня не было во рту капли джина, вина и рома; извольте спросить всех матросов, они сами вам скажут, что я всякий раз отдавал им свою порцию.

— Правда, правда, — сказали несколько голосов.

— Молчать! — закричал лейтенант; потом, обращаясь к Девиду, прибавил: — Если это правда, так отчего же ты вчера не стоял на ногах?

— Качка высока, а у меня морская болезнь, — отвечал Девид.

— Морская болезнь! — повторил лейтенант, пожав плечами. — Я ведь сделал тебе обыкновенное испытание, велел пройти по обшивке: ты с двух шагов свалился.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: