Я слушал, раскрывая глаза. Где это уже было? Где была эта странная, блуждающая усмешка, эти бесстыдные глаза? Да. И санки даже были тогда.
— Я часто вас ненавижу, Константин Сергеевич. Но было между нами что-то, и мы тайно связаны. Помните, в подвале… Пахло керосином…
Я резко прервал:
— Не говорите про это!
— Помните, вы тогда меня вырвали из бегущей толпы… Ух, какую я в вас тогда почувствовала силу. Как волна, она обвила меня и вынесла…
— Да замолчите вы! Слышите?! — грубо крикнул я.
Катра осеклась и взглянула мне в лицо впивающимися глазами. И вдруг в них мелькнула ненависть. Она быстро отвернулась.
С чуждым удивлением, как очнувшийся лунатик, я оглядывал то, что создалось между нами. Французский чертенок. Красивое тело человеческой самки. Предательские инстинкты собственного тела, — и извольте видеть: «правда» какая-то открывается! А эта склизкая болотная змейка вьется в темной воде и на всем оставляет свою ядовитую слюну — на самых чистых белых лилиях… Бррр!..
— Простите, что я так крикнул. Но я слишком иначе отношусь к тому, что нам тогда пришлось вместе пережить.
Катра беззаботно рассмеялась, взяла вожжи и погнала лошадь.
Холодно, холодно в нашем домишке. Я после обеда читал у стола, кутаясь в пальто. Ноги стыли, холод вздрагивающим трепетом проносился по коже, глубоко внутри все захолодело. Я подходил к теплой печке, грелся, жар шел через спину внутрь. Садился к столу, — и холод охватывал нагретую спину. Вялая теплота бессильно уходила из тела, и становилось еще холоднее.
Алексей, скорчившись под пальто, лежал у себя на кровати.
Я взял лопату и пошел в сад чистить снег. На дворе меня увидела Жучка и радостно побежала вперед. Она обнюхивала сугробы, с ожиданием поглядывала на меня. Я потравил ее в чащу сада. Жучка с готовностью залаяла, бросилась к забору, волнисто прыгая по проваливавшемуся снегу. Полаяла, потом воротилась и заглянула мне в глаза.
«Видишь? Я сделала, что надо!»
Робко начала ласкаться. Я погладил ее. Она обрадовалась и бросилась лапами на пальто.
— Ну, будет!.. Пшел!
Жучка отошла.
Я долго чистил снег. Прозрачно серела чаща голых сучьев и прутьев. Над березами кружились галки и вороны. Вдали звонили к вечерне. Солнце село.
Вдруг я заметил, что я давно уже без варежек, вспомнил, что уж полчаса назад скинул пальто. Изнутри тела шла крепкая, защищающая теплота. Было странно и непонятно, — как я мог зябнуть на этом мягком, ласкающем воздухе. Вспомнилась противная, внешняя теплота, которую я вбирал в себя из печки, и как это чужая теплота сейчас же выходила из меня, и становилось еще холоднее. А Алешка, дурень, лежит там, кутается, придвинув кровать к печке…
Темнело. К вечерне перестали звонить. В калитке показалась Феня и тихим, ласкающим голосом крикнула:
— Степочка!
Узнала меня, ахнула и скрылась. Сучья тихо шумели под ветерком, поскрипывал ствол ели. На самой ее верхушке каркала старая ворона, как будто заливался плачем охрипший новорожденный ребенок. Жучка ткнула мордою в мою руку.
— Ты что?
Смешно было, как она говорит глазами. Я опять поуськал ей на забор. Она опять с готовностью залаяла. Лаяла, и поглядывала на меня, и говорила взглядом:
«Вот, делаю, что тебе нужно. И даже не спрашиваю себя, есть ли в этом смысл».
Я подозвал ее и пристально заглянул в глаза. Жучка покорно изогнулась, робко завиляла хвостом. Я улыбнулся и продолжал смотреть. Она радостно засмеялась глазами и хотела было броситься ласкаться, но не бросилась, а медленно опустилась на задние лапы.
И мы смотрели друг другу в глаза.
Долго смотрели. И вдруг я почувствовал, — мы с нею разговариваем! Не словами, а тем, что лежит в темноте под словами и мыслями. Да, это есть в ней так же, как во мне. Такое же глубокое, такое же важное. Только у меня над этим еще бледные слова-намеки, несамостоятельная мысль, растущая из той же темноты. Но суть одна.
И сквозь темноту, в которой шел наш разговор, вдруг мне почудился какой-то тихий свет.
Нежно и ласково я погладил Жучку по голове. Она прижалась мордой к моему колену, и я любовно гладил ее, как ребенка. Все кругом незаметно сливалось во что-то целое. Я смотрел раскрывающимися, новыми глазами. Это деревья, галки и вороны на голых ветвях, в сереющем небе… В них тоже есть это? Это — не сознаваемое, не выразимое ни словом, ни мыслью? И главное — общее, единое?
Птицы притихли на ветвях, охваченные сумеречным небом. Небо впитывало в себя и их и деревья… Мне показалось, что я к чему-то подхожу. Только проникнуть взглядом сквозь темный кокон, окутывающий душу. Еще немножко, — и я что-то пойму. Обманчивый ли это призрак или открывается большая правда?
Но все потерялось. Что-то важное и решающее скрылось.
Я воротился домой. Алеша, заспанный и озябший, нес из сеней охапку дров. Он угрюмо сказал:
— Хочу еще раз печку протопить… Как холодно.
Было странно смотреть на него. Холодно!..
— Да пойди лучше, Алеша, поработай в саду. Я весь горю жаром!
Он вяло ответил:
— Ну, не хочется.
В кухне на остывающей плите лежала и мурлыкала серая хозяйская кошка. С незнакомым раньше любопытством я подошел к ней со свечкою и тоже заглянул в глаза.
— Кс-кс-кс!
Она взглянула прямо в мои зрачки, потом прищурилась. Внутри ее глаз как будто что-то закрылось, и она снова начала мурлыкать. Теперь узкие щелки зрачков в прозрачно-зеленоватых глазах смотрели на меня, но смотрели мимо моей души. И я жадно вглядывался в эти глаза — как будто слепые и в то же время бесконечно зрячие. Я засмеялся. Она не приняла моего смеха и продолжала смотреть теми же серьезно-невидящими глазами. Что-то в них было от меня закрыто, но было закрыто — в них не было пустоты. Было что-то важное, и я чувствовал, — это возможно было бы понять.
Что такое творится?
От Дяди-Белого вышла молодая женщина. Красивая, одетая усиленно пышно, как одеваются женщины, вдруг получившие возможность наряжаться.
С страдальческой насмешкой Дядя-Белый спросил меня:
— Видели, какая графиня прошла?
— Кто это?
— Вы ее встречали. Сестра моя. Она с Турманом живет.
Он взволнованно теребил курчавую бородку.
— Кутят с Турманом. Деньги расшвыривают, как купцы. Откуда у них деньги? Слыхали вы, на той неделе артельщика ограбили за вокзалом, на пять тысяч? Думаю, не без Турмана это дело.
— Константин, дай-ка мне опия, — второй день живот болит.
— Вот, на!.. Да дай я тебе накапаю.
— Я сам. — Алексей нетерпеливо тянул к себе бутылочку и не смотрел мне в глаза. — Ведь несколько раз придется принимать, что же каждый раз к тебе ходить!
Наши глаза встретились. Я побледнел и, задыхаясь, схватил его за руку.
— Алеша!
— Да что ты? Что с тобой?
Мы молча смотрели друг другу в глаза. Алексей удивленно пожал плечами и пустил бутылочку.
— Ну, бери, накапай сам!
Вздор! Мне это только показалось! Он так старательно лечится! Сначала должна бы пропасть вера в лечение, он должен бы бросить свою гимнастику и обливание.
Но ночью я вдруг проснулся, как будто в меня вошло что-то чужое. Из комнаты Алексея сквозь тонкую перегородку что-то тянулось и приникало к душе.
Ясно, все ясно! Как я мог сомневаться?.. Недавно к нам зашла Катра, и меня тогда поразило, — Алексей равнодушно разговаривал с нею, и откуда-то изнутри на его лице отразилась удовлетворенная, ласковая снисходительность. Как будто он был доволен, что может смотреть на нее с высокой высоты, до которой ее чарам не достать; и с Машей он так нежен-нежен, и такой он весь ясный, тихий, хотя и не смотрит в глаза.
Да, конечно, так! Он по-прежнему носит свою мысль, прочно сжился с нею и утих в ней. Но силы ушли на те две ночи, он копит новые силы, и вот почему лечится. Ведь невозможно человеку через каждую неделю приговаривать себя к смертной казни.