— Это что такое?!
Он вышел и, бледнея, оглядывал нас.
— Сейчас же уходите! Что вам тут нужно?.. Уходите, уходите! Я не сочувствую революционерам!
Катра выпрямилась и смотрела на него темными, презирающими глазами.
— Здесь, полковник, не революционер, а раненый, вы сами видите. Пьяные дикари будут его сейчас добивать.
— Господа, господа… Это меня не касается… Сейчас же уходите, я не могу.
Полковник волновался и прислушивался к крикам на улице. Катра в упор смотрела на него.
— Храбрый вы человек!.. Мы не пойдем. Вытолкайте нас.
Хороша она была в этот миг! Полковник сконфузился.
— Но согласитесь, господа… Ну, хорошо!.. Несите его скорее в квартиру!
Он суетливо запер наружную дверь на крюк. Мы потащили раненого в переднюю.
Грозно и властно зазвенел звонок. В дверь посыпались удары. Слышались крики. Полковник побледнел, оправил тужурку и пошел по галерее.
Дверь затрещала и распахнулась. Мы замерли.
Слышно было, как полковник кричал и топал ногами.
— Не видите, кто я?.. Чтоб я у себя кого прятать стал? Вон!.. По телефону губернатору… Всех вас в тюрьме перегною!
Задыхаясь и отдуваясь, полковник воротился к нам.
— Негодяи этакие!.. Понесем его в спальню, там перевяжем. — Он с гордостью остановился перед Катрой и развел руками. — Ну-с! Надеюсь, вы меня теперь ни в чем не можете упрекнуть!
Катра удивленно взглянула на него.
— Но ведь вы были бы подлец, если бы поступили иначе!
Попал я к Маше на рождение только в десятом часу вечера. Алеша был там уже с обеда.
Маша радостно встретила меня, поцеловала долгим, умиленным поцелуем и благодарно прошептала:
— Спасибо, что пришел!
Большие кроткие глаза, и, как из прожекторов, из них льются снопы света. Алеша называет ее «Мадонна».
Сидела, приторно улыбаясь, их тетка Юлия Ипполитовна. Она обратилась ко мне:
— Костя, скажите вы: ну, разве идет Маше эта голубенькая кофточка?
— Очень идет.
Юлия Ипполитовна со снисходительною насмешкою пожала плечами.
— Не понимаю ее! Нарядилась, как шестнадцатилетняя девушка. Нужно же помнить свой возраст! Тридцать шесть лет исполнилось, седина в волосах — и светлые кофточки! Напоминает маскарад!
Маша добродушно улыбнулась и не ответила. Она угощала нас закусками, чаем, быстро говорила своими короткими, обрывающими себя фразами. Юлия Ипполитовна брезгливо шевелила вилкой кусочки нарезанной колбасы.
— Маша, где ты брала эту колбасу? Шпек ужасно скверно пахнет.
Алеша угрюмо и резко возразил:
— Никакого запаху нет.
— Ну, может быть, мне кажется… Почему ты не берешь у Рейнвальда? Только там колбасы хорошие.
Она концами пальцев отодвинула тарелку и обиженно стала пить чай. Как удушливое облако, ее присутствие висело над всеми. Ждали, когда же она пойдет спать.
Пошла наконец. Маша зашептала:
— Господа, перейдемте в переднюю, поставим там столик. Ну, тесно будет, а зато так хорошо! И тете не будем мешать.
Мы перенесли в переднюю стол, самовар. Я с упреком спросил:
— Ты здесь и спишь?
Маша поморщилась и быстро заговорила:
— Ну, господа, все равно… Не будем об этом говорить… Это мое дело… Все равно…
— Маша, да ведь ты губишь себя. Сама нервная, болезненная, весь день на уроках, — и даже отдохнуть негде в своей же квартире! Смешно: две комнаты на двоих, а ты живешь в передней.
— Ну, все равно… Господа, не говорите… Тете мешает утром спать, когда я встаю, а мне все равно…
— Мешает спать!
— У нее все время то мигрени, то невралгии. Трудно заснуть, и необходима тишина… А мне приятно, что я хоть что-нибудь могу для нее сделать. Только жалко, что приходится от вас жить отдельно.
— Да, нам бы еще тут с этим сокровищем жить! Я понимаю, что все ближайшие родственники открещиваются от нее… Какая бесцеремонность! «Шпек пахнет». Никто не просит, не ешь!
Маша умоляюще сказала:
— Оставим… Ну, пускай… Нужно либо все принять, либо совсем уж отказаться… — Она покраснела. — Своей семьи у меня нету. Вы выросли. А я чувствую такую потребность любить, всю себя отдать… Мне кажется, если бы тетя меня била, я бы еще нежнее ухаживала за нею.
— Черт знает что такое! Какой-то садизм филантропии!.. И для кого! Маша, ну разве ты не видишь кругом жизни? Ведь выше и нужнее всю себя отдать ей, а не какой-то Юлии Ипполитовне!
Мы уж не раз спорили об этом.
— Ну, оставим, все равно… Я к вам не могу пойти. Вы слишком наружу смотрите. Под этим, глубже, у вас ничего нету. Поэтому все строите на ненависти. А нужно всех любить. И потом у вас — без бога.
— Этого бы еще недоставало!
И сейчас же я в ней почувствовал тот странный, внутренний трепет, который часто в ней замечал. Когда мы, еще гимназистами, начинали спорить с ней о боге, Маша быстро говорила, с испуганно вслушивающимися во что-то глазами: не надо об этом говорить. Об этом нельзя спорить.
Она перевела разговор на другое.
Мы пили чай с миндальным печеньем, разговаривали и смеялись тихонько, чтоб не разбудить Юлию Ипполитовну. По отставшим от стен обоям тянулись зубчатые трещины. Задумчиво сидели, неожиданно явившись откуда-то, черные тараканы.
Понемножку со мною произошло обычное, — я не могу без скуки и колючего раздражения думать о Маше, а побудешь с нею — и вдруг мягче начинаешь принимать всю ее, с ее чуждою, но большою и серьезною душевною жизнью. Бедно одетая, убивает себя на уроках, чтоб Юлия Ипполитовна могла есть виноград и принимать лактобациллин. И какое-то светящееся оправдание жизни, с терпимым и любовным уважением ко всему.
Мы чуть слышно пели втроем песни, которые пели с Машею давно, еще мальчиками. Вспоминали, смеялись, говорили теми домашними словами, которых посторонний не поймет. Было по-детски чисто в душе и уютно.
Алеша всегда чувствует себя у Маши тепло и свободно. Но сегодня он был необычно весел, острил, смеялся. Как будто тайно радовался чему-то своему. А в Машиных глазах, когда она смотрела на Алешу, была горячая любовь и всегдашний скрытый, болезненный ужас, — какой-то раз навсегда замерший ужас ожидания. Вот уже два года она смотрит так на Алешу. Это для меня загадка.
Когда мы шли домой, я спросил Алешу:
— Отнес к Катре?
— Отнес, конечно.
— Что она, не фыркала?
— Н-нет… — Алеша помолчал. — Ужасная чудиха! Вдруг спрашивает меня: «Отчего вы, Алексей Васильевич, никогда не смотрите в глаза?» И засмеялась. Очень весело и добродушно. Звала чаю напиться.
Он говорил небрежно, а весь сиял, вспоминая. Катра и его околдовала своею красотою. Бедный, как ему мало надо!
И несколько раз еще Алеша возвращался к своему визиту. Объяснял мне, почему он отказался напиться чаю, рассказал, как она пожала ему руку.
На дворе, в белом сумраке ночи, у флигелька виднелась тонкая фигура. Мы вгляделись. В одном платье стояла иззябшая Прасковья. Она метнулась, хотела спрятаться, но как будто что вспомнила. Остановилась и недобрыми глазами смотрела на нас.
— Чего это вы на холоду стоите, Прасковья Вонифатьевна?
Она оборвала:
— Так.
Гольтяков пьет запоем. Ясно, — пьяный, он выгнал ее на мороз и запер дверь.
Мы стали звать ее зайти к нам напиться чаю. Она сердито отказывалась, бросала пугливые взгляды на темные оконца флигеля. И вдруг быстро пошла к нашему крыльцу, все не говоря ни слова.
Поставили самовар. С полчаса он нагревался. Прасковья сидела на уголке стула, худенькая, тонкая, и настороженно молчала. Чувствовалось, — заговори с нею, она сейчас же вскочит и убежит.
Мы предложили ей переночевать в Алешиной комнате, а он перейдет ко мне.
— Нет. Я в кухне посижу.
Всю ночь она просидела на табуретке в нашей кухоньке. Иногда выходила, поглядывала на беспощадно-молчащие окна флигелька и возвращалась.
Мне плохо спалось. Завтра — большая массовка за Гастеевской рощей, мне говорить. Нервно чувствовалась в кухне Прасковья с настороженными глазами. Тяжелые предчувствия шевелились, — сойдет ли завтра? Все усерднее слежка… Волею подавить мысли, не думать! Но смутные ожидания все бродили в душе. От каждого стука тело вздрагивало. Устал я, должно быть, и изнервничался! — такая тряпка.