Вот те на! Оно еще и мысли мои подслушивает. Или это энергия такая из меня прет, что даже зеркало затуманивается?

Где–то там, в глубинах зеркального квадрата, сквозь паутинную светлую вуаль проплыли знакомые по портретам и вовсе незнакомые лица — живые, двигающиеся: Лиза, ее муж, какая–то дама в напудренном парике, толстый господин, поправляющий широкую синюю ленту на груди, еще одна дама — в платье с огромным декольте и с бриллиантовым колье на шее, моя мама, торопливо причесывающая волосы, молодой отец, поправляющий шляпу, сам я, внимательно изучающий собственное обличье…

Может, правду говорят, что перед смертью вспоминается вся жизнь, и потому зеркало, услышав про молоток, тоже вспомнило всех, кому служило триста лет?

Ладно, ладно, не дергайся — пошутил я так; ну да, неудачно, согласен, но и ты хорошо со своими штучками. Я пока еще хозяин в доме, и изволь относиться ко мне с должным почтением. А не то — поверну к стене, и беседуй с обоями, сколько душе твоей угодно. Понятно? То–то же!

Коллекционер позвонил ровно через неделю. В его голосе звучало нескрываемое торжество:

— Я был прав, коллега, она — одна. Приезжайте, сами увидите.

К счастью, Жека была дома, и через час мы уже стояли в знакомом коридоре.

Действительно, на картине была лишь одна женщина — курящая. Место Маргариты пустовало. Но вино в ее бокале еще пузырилось, и над чашкой кофе вился легкий дымок… Казалось, что Маргарита перед самым нашим приходом спряталась за раму и теперь подглядывает за нами оттуда.

Я хоть как–то был подготовлен к ее отсутствию, а на Жеку оно произвело потрясающее впечатление. Едва не прикасаясь носом к краскам, словно нюхала их, она изучала каждый сантиметр полотна, пока не констатировала, с недоумением глядя на меня:

— Ничего не тронуто, ни одного свежего мазка. Но ведь этого не может быть — она сидела и, значит, стул не был дорисован! Или…

Она беспомощно посмотрела на меня, не осмеливаясь сказать что–то, видимо, казавшееся ей абсурдным, но все же решилась:

— Или тот сон был не сном?

— Так же, как эта картина — тоже не совсем картина, — ответил я.

Хозяин квартиры, решив, что связался с двумя сумасшедшими, терпеливо дожидался нашего ухода, не задавая вопросов.

— Как ты думаешь, Жак, где она сейчас? — не могла успокоиться Женя, когда мы вышли на улицу.

— Не знаю, — развел я руками, — от этой дамы всего можно было ожидать, но такого!..

— Ты говоришь так, как будто знал ее!

Ну что тут ответишь? Что знал? Но у меня нет никакого желания выпутываться из десятков неизбежно возникающих после такого признания вопросов, и никаких сил — бороться с вполне возможным приступом Жениной ревности.

— Она мне тоже снилась, — сказал я почти правду. — Давай позвоним Андрею? Только не говори, что мы видели картину.

— Звони сам, я ему сейчас могу такое высказать…

— Ал–ле, — раздался в трубке возбужденный нетерпеливый голос Андрея, будто я оторвал его от застольного анекдота или вытащил из постели в разгар любовных игр.

Но Бог с ними — с голосом, с интонацией. Где–то неподалеку, рядом с моим собеседником раздавался затухающий женский смех — ее смех, уж я–то не спутаю! Мысль о Маргарите, обитающей в квартире Андрея, настолько оглушила, что я даже не сообразил, что говорить.

— Ал–ле! — нетерпеливо повторил Андрей, и стало ясно, что сейчас он положит трубку.

— Это консерватория или обсерватория? — ляпнул я нашу давнюю общую шутку.

— А… Привет, — потускнел его голос.

— Мы тут… с Женей… решили заботу проявить — может, надо зайти, помочь… по хозяйству? — все еще не мог я обрести равновесия.

— Нет–нет! — торопливо, без присущей ему дипломатичности отверг он мое предложение. — Я как раз сейчас должен уходить, извини. Завтра позвоню.

Да, конечно, это были ее голос, ее смех. Я даже знал, чем они сейчас занимаются, даже видел их уставшие от любви тела, которым для отдыха достаточно мгновений.

— Случилось что–нибудь? — дернула меня за рукав Женя.

— А?.. Нет, ничего, все нормально. Он не… То есть, он куда–то опаздывает, не до нас.

Где они соприкасаются, два мира, в которых неизбежно живет человек, где пролегает граница между ними, когда и какая часть нашей сути переходит ее в ту и в другую сторону? И как умудряется, перейдя, не заблудиться, вернуться восвояси? Или все же иногда — забывает, не успевает? И что случается тогда? Смерть? Иное бытие? Другая жизнь? Двойная жизнь?

Может, сон и есть такой переход границы, и во сне мы тоже живем в реальном мире, но — в другом, с другими реалиями?

Тогда и Маргарита могла «задержаться» в своем «картинном» мире, и то, что для меня сон, для нее — явь, и наоборот, моя действительность для нее — сон. И, получается, что мы оба реальны, но каждый — в своем измерении, и все дело лишь в том, что не совпадаем по синусоиде: я выше оси — она ниже; я внизу — она над осью.

Я бродил из комнаты в комнату, не в силах поставить точку на этих размышлениях. Пепельница была утыкана окурками, трижды вскипал и опустошался чайник. Наконец, изнуренный, с головной болью, в половине четвертого утра все же попытался уснуть.

…Может ли сниться то, чего не знаешь, то, где никогда не был? Наверное, может, ибо мы и сами не догадываемся о том, что же мы знаем на самом деле.

Мне снилась продажа картин. Аукцион. Деревянный молоток, цены, таблички с номерами… Я просто наблюдал, впервые находясь в этом зале, но знал все, до единой картины. Аттис. Русалка. Человек с волосами, в которые вплетаются солнечные лучи и человек с цветами на голове вместо волос. Я видел уже эти лианы и этих змей, эти клювы, крылья, торсы, ноги, глаза… Плоды Маргаритиной кисти.

Хотелось крикнуть: «Не продавайте, они живые!», но я не мог пошевелить языком: мой удел — стоять и смотреть. Зачем–то судьбе необходимо было всего лишь показать мне происходящее, чтобы я видел, но не мог помешать. Картины уносили со сцены — одну за другой: продано, продано, продано… А мне казалось, что это прошлая, былая жизнь Маргариты — цельная, долгая — разбита ударом деревянного молотка, как зеркало, и теперь осколки той жизни уносят по одному, чтобы увезти в разные страны и никогда больше не склеить воедино.

Наконец осталась последняя картина — Аттис. Что смутило мой слух? Почему человек с молотком в руке называл ее «Обнаженный юноша и женщина… бальзаковского возраста в черном платье. Условное название — «Грезы»!»

Я присмотрелся к стоящему в отдалении полотну, и немой, никем не услышанный вопль вырвался из груди: рядом с Аттисом вместо семнадцатилетней нагой девушки стояла Маргарита — та, с картины, висевшей в кабаре. Я все понял. Только этот аферист, только Андрюшка вместе с Маргаритой могли додуматься до такого и вступить в союз.

Значит, она, наконец–то, разлюбила Аттиса, и вместо того, чтобы ежегодно вливать новую жизнь во все свои картины, теперь вливает ее лишь в себя, семнадцатилетнюю.

Значит, ей, юной и влюбленной, прекрасной и безрассудной все же удался прорыв через ось координат: из того мира в этот, от созданного ее же воображением Аттиса к поверившему в ее любовь Андрею.

Когда эта картина была продана и ее уносили за кулисы, я увидел, как Маргарита — со счастливыми глазами и грустной улыбкой — подмигнула мне. Странно: картина была так далеко, и несли ее так быстро, но я увидел это. Наверное, потому, что это было сделано именно для меня — на прощанье. Все–таки она осталась со своим Аттисом — не как страдающая возлюбленная, а как создавшая его, любящая мать. И все стало на свои места.

— Все продано! — оглушительно стукнул молотком по столу человек в черном костюме, и я почувствовал, что горло мое свободно, что теперь я могу кричать, смеяться, говорить. Но о чем теперь кричать, когда — продано? Всему свое время: время молчать и время изрекать.

Я проснулся от грохота и от того, что вдруг стало легко дышаться — словно боялся, что снова повторится удушье.

Еще бы — так вжаться и носом и ртом в подушку: от этого можно не только стул ногой опрокинуть, можно и вообще Богу душу отдать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: