Вдруг вспомнилось, как лет десять назад он ужасно стеснялся первого своего киношного поцелуя на съемочной площадке. Сколько ему тогда было? Двадцать три. Слава Богу, попалась опытная партнерша. Часа два они репетировали наедине, и до того дорепетировались, что на площадке Юриков спокойно делал сотую часть на практике объясненного ею.
А теперь чего стесняться? За плечами — пятнадцать фильмов, столько же премий, три жены и Бог весть сколько всяких–разных романов и романчиков.
Еще раз вздохнув, Юриков отбросил покрывало, поднялся с ковра и направился к Алле, которая наконец–то отыскала его красный халат.
— Слава, грим снимать будем? — прошумел вслед ему сиплый прокуренный бас гримерши Агнессы Павловны, дамы вне возраста, которую почти все называли дамой вне пола из–за ее мужеподобного вида, жестких усиков и пристрастия к папиросам «Беломор–канал».
— Спасибо, Агнесса Пална, я сам, — ответил Юриков, отметив про себя эту странность с гримом: до съемок ему нравилось, как она за ним ухаживает, укладывая каждую прядь, тонируя щеки, убирая блеск кожи, а после съемок ее прикосновения становились неприятными, жесткими, чужими.
…Если бы многотысячные поклонницы Юрикова знали, что режиссеры, столь охотно его снимающие, поначалу остерегаются приглашать его даже на пробы, они бы ни за что не поверили в это.
Впрочем, и Юриков соглашался работать далеко не с каждым. Даже когда нужны были деньги, он предпочтение отдавал не выгоде, не самой по себе роли, а симпатиям к группе. Если в ней были те, для кого Юрикову хотелось выложиться, он соглашался сразу. Это было похоже на какой–то неосознанный, чувственный, но бессюжетный, бесцельный роман — влюбить в себя игрой, увлечь собою и отстраненно наблюдать за почтительно–трепетным отношением к собственной персоне.
Режиссеры же, осмелившись пригласить Юрикова, отдавали себе отчет в том, что иногда придется прикусывать язык и терпеть его странные выходки.
Дело в том, что он был одним из немногих, кто не просто вживался и роль, но жил в ней, и спорить с ним было бесполезно, потому что временами он даже забывал собственное имя: мог откликнуться на Антония и совершенно не слышать, когда называли его родное имя.
— Слава, завтра в полдень снимаем сцену смерти, — заговорил, еще не приблизившись вплотную, Лисицын, — надеюсь, все пройдет так же хорошо, как и сегодня. Только очень прошу вас быть в пределах досягаемости — вдруг что–то изменится.
— Хорошо, Андрей Васильевич, — на редкость спокойно отреагировал Юриков, — не волнуйтесь. Всего доброго, до завтра.
Ему ни с кем не хотелось говорить. Ни о чем. Казалось бы, за столько–то лет давно можно было привыкнуть к этим неизбежным «погружениям» и «выныриваниям», но по сей день такие «путешествия» давались ему с трудом. Вот и сейчас не хотелось покидать тот, еще до нашей эры, Египет и снова становиться современником Чубайса, Немцова, Жириновского и прочих личностей, чьи имена не сходят со страниц газет.
«Клеопатра, — повторил он про себя. — Интересно, как будет ласкательное — Клео? Говорят, лучше всех играла ее Элеонора Дузе. Надо же — еще в 1888 году играла, а по сей день помнят! Вряд ли про Вальку, да и про меня так говорить будут».
Юрикову всегда мало было только сценария. Готовясь к роли, он старался прочитать все, что можно было — о герое, о том времени, о быте, нравах, костюмах, отношениях, языке. Нередко это приводило к спорам со сценаристами и художниками, но, надо отдать должное, они нередко соглашались с доводами Юрикова, и со временем стали еще до съемок уточнять у него некоторые детали.
И сейчас, заново перечитав «Антония и Клеопатру» Шекспира, Юриков понял, что ничего у Лисицына не получится из этой затеи. Потому что Валька, как бы она Лисицыну ни нравилась до и после съемок, на площадке все же никакая не Клеопатра VII. Та — прежде всего царица, политик, а потом уже — любовница. Все эти ласки–поцелуи для нее — лишь часть грандиозных замыслов. А Валька добросовестно шпарит по сценарию, держа в памяти — где надо улыбнуться, где — изобразить гордость. Ей, наверное, и в голову не приходит, почему она завтра должна «умереть». Не потому ведь, что так написано в сценарии, а потому, что не может Клеопатра, покорившая его, владыку полумира, его, Антония, да и не одного его, — не может она даже помыслить о предстоящем позоре — идти по Риму за колесницей победителя Октавия Цезаря.
Это все прочие должны быть побеждены ею — не умом, так хитростью, не хитростью, так коварством, не коварством, так силой, не силой — так обманом. Пусть называют как хотят — ведьмой, колдуньей, развратной обольстительницей. Ей–то что? Главное — цель, победа. Хотя кто знает — может, она действительно в него влюбилась по–человечески, по–женски, безоглядно?
Юриков пока не совсем представлял, как он станет завтра бросаться на меч, что при этом будет чувствовать, сумеет ли, зная, что самоубийство Клеопатры — мнимое, сразу поверить в эту весть?
Размышляя об этом, он машинально показал охраннику проездной билет вместо пропуска и вышел за ворота киностудии. Охранник только покачал головой ему вслед — зная Юрикова в лицо, он уже не первый раз прощал актеру рассеянность. Особенно после случая, который по сей день вызывает у него приступы смеха: едет он однажды в метро, и вдруг видит — входит на «Курской» в вагон задумчивый Юриков, окидывает взглядом пассажиров и громко произносит: «Здравствуйте! Садитесь, пожалуйста!» Потом, видимо, понимает, где он и на следующей станции пулей вылетает из вагона.
Оказывается, Юрикову показалось, что он вошел в аудиторию театрального училища, где преподавал.
Теперь Юрикова десятки подобных случаев уже не смущали. Более того, ему даже нравилось слышать интерпретации, домыслы. Он учил студентов тому, в чем сам был убежден — если герой тебе безразличен, найди в себе силы отказаться от роли. Но уж если согласился — живи, а не играй. Потому что актерство — опасная профессия, мистическая. Кто знает — не возвращаешь ли ты на время спектакля или съемок своего героя с того света? Не тело, конечно, а — дух, какую–то силу, астрал. А если так — то будь готов к любому повороту событий, знай о герое как можно больше — так много, что и без сценария мог бы повторить его жизнь.
К примеру, Марк Антоний, триумвир, сын претора, внук оратора. Понятно, что он поддерживал Клодия, был противником Цицерона и утверждал на престоле Птолемея II Авлета. А вот какая у него была походка, какое вино он любил, каких женщин, был ли подвижен, быстро или медленно говорил? Это не мелочи, это — человек, характер, жизнь.
Студенты любили Юрикова и за то, что он талантливо играл роль преподавателя, и за то, что никогда не ставил двоек, умудряясь каждого убедить в том, что ничего не знать невозможно. Когда кто–то уж полностью проваливался на экзамене, Юриков просил: «Сыграйте, пожалуйста, студента, который не знает, как ответить на данный вопрос». И в результате восторгался: «Вот видите, как хорошо, как правдиво у вас получается! А вы зачем–то пытались доказать, что не умеете». И ставил четверку. Потому что у него было всего две отметки — хорошая, то есть, пятерка, и не очень — четверка.
Когда в деканате за это ему однажды сделали замечание, он искренне удивился: «А я думал, что повар — это тот, кто умеет готовить, а не тот, кто рассказывает, как это надо делать». Больше к нему не приставали.
Размышляя об Антонии и Клеопатре, Юриков не заметил, как добрался до дома. Он любил свою старую квартиру — и высоченные потолки, и длинный коридор, и потускневшую медную ручку на двери, и сотни книг, в беспорядке разбросанных там и сям, и тяжелые зеленые шторы… Когда ему предложили переехать в двухкомнатную, о которой сам он мечтал, Юриков отказался. Не потому, что боялся переезда, а потому что не сумел представить себя на новом месте — без именно этих стен. Ему вспомнилось вдруг, сколько всего произошло с ним здесь, в этом доме — и любови, и ссоры, и одиночество, и засилье гостей, и болезни, и счастье… Кажется, еще живут в кресле, на диване, у окна тени тех, кого любил, и тех, кого по сей день не может разлюбить. Как же оставить их здесь? А в новый дом с собой не возьмешь — не поедут.