«Господи, какая фальшь все это! — думал Юриков, испытывая отвращение к самому себе. — Зачем эта тень тени, жалкое подобие того, что когда–то было?»

— Слава, вы готовы? Может, начнем? — вкрадчиво спросил Лисицын.

Юриков промолчал.

— Валя, вы готовы? — теперь в голосе Лисицына уже не было вкрадчивости.

— Я всегда готова, — ответила Валька, дожевывая банан.

— Тогда начинаем. Поправьте свет. Звук проверили? Камера готова? Пошел мотор!

Юриков обвел окружающих пристальным взглядом. Кто они? Почему здесь? Они что, посмеяться пришли, пришли торжествовать его поражение? Да, он проиграл. Не Октавиану, не Риму, не Клеопатре. Он себе самому проиграл! Но разве им это объяснишь? Разве они поймут? Вот теперь бы начать жизнь заново, теперь, когда он на волосок от вечности! Сколько лишнего было, чужого, грязного, пошлого. Нет, он не отказывался ни от одной минуты своей жизни, даже самой постыдной, самой вульгарной, самой гнусной. Он всего лишь осознавал, что они — были, и что они теперь навсегда останутся. Ну так что же? Если нельзя изменить ту жизнь, которая прошла, значит, надо выбирать другую, еще неведомую. Ту, в которой Цезарь.

Ни слова не произнося, он медленно провел ладонью по лезвию меча, словно согревая его. Потом двумя руками взялся за рукоять и резко вонзил острие в живот.

Дыхание на мгновенье остановилось. Брови поползли вверх. Губы дернулись и застыли. Юриков удивленно посмотрел на лезвие, полностью исчезнувшее в нем, на заливающую одежду кровь, покачнулся. Перед глазами проплыли лица — Лисицын, Валька, Алла, Агнесса Павловна… Потом они стали таять, расплываться, и на смену им пришли другие, более живые — Антоний, Клеопатра…

— Я… иду… к тебе, — отсекая одно слово от другого, тихо, но четко проговорил он, боком падая на пол.

Сквозь замутняющееся сознание до него доносились голоса Лисицына, оравшего, что это гениальная сцена, Вальки, спрашивающей, что ей теперь делать, Агнессы, уточнявшей, надо ли поправлять грим.

Потом и они исчезли. Юриков глубоко, полной грудью вздохнул и куда–то провалился — во что–то теплое, мягкое, соленое.

Очнулся он в больнице. Человек, представившийся следователем, долго пытался выяснить, кто бы мог подсунуть Юрикову вместо деревянного, муляжного меча настоящий.

Поняв, о чем речь, Юриков усмехнулся побледневшими обескровленными губами:

— Зачем вам? Все равно вы его не найдете.

— Мы всех найдем, если надо! — жестко ответил следователь. — Имя знаете?

— Знаю, — продолжал улыбаться Юриков чему–то своему, — Марк.

— Фамилия? — деловито уточнил следователь, записывая в блокнот.

— Фамилия? — переспросил Юриков. — Антоний.

— Это же не шутки! — возмутился следователь. — Вас убить хотели, понимаете вы это или нет?!

— Понимаю, — кивнул Юриков. — Вы не обижайтесь, я не шучу. Просто больше — некому. Она не могла…

— Кто — она? — снова напрягся следователь.

— Как — кто? — удивился Юриков. — Клеопатра, конечно. Не могла она, я точно знаю. Разве что еще раз встретиться хотела…

Последние слова он говорил самому себе, потому что следователь уже вышел — он не любил, когда люди так несерьезно относились к его вопросам.

— Значит, решил отомстить, Марк? — продолжал шевелить сухими губами Юриков. — Что ж, твое право. Я помню твои слова, что буду жив, пока рядом с ней… Валька — не она, ты прав. Но мы еще встретимся, встретимся… Не стыдно будет?

Его похудевшее, побледневшее, но какое–то одухотворенное, светлое лицо вызывало зависть только у одного человека — у Агнессы Павловны. Зайдя к Юрикову, она подумала, что никогда ей не добиться такого с помощью грима.

Выйдя из больницы, Юриков узнал, что сцену переснимали с дублером — в тот раз не сработала камера. Но ему это было уже безразлично, потому что совсем другая мысль овладела им — очень хотелось поехать в Египет.

1997

ЛЮБВИ ВСЕ ВОЗРАСТЫ…

Не лги, зеркало, не лги. Люди врут зачем–то: для выгоды, для смеха, для самого обмана. А тебе–то зачем лгать? Тем более, что мы знакомы с тобой уже тридцать лет.

Я понимаю, что ты не только отражаешь — ты живешь, играешь, переживаешь. Но сейчас, сейчас какой толк в твоей наивной лжи? Мне столько лет, сколько есть — они все мои, и все мне дороги; зачем же ты являешь мне восемнадцатилетнего юнца, вернее, меня, но — тогдашнего? Зачем с такой факирской легкостью разглаживаешь морщины на лбу, убираешь седину, возвращаешь локоны, о которых только ты одно и помнишь?

Ах, это не твои проделки, не твое лукавство? И во всем, оказывается, повинен я сам? Интересный поворот, конечно, но нельзя ли пояснее, подоходчивей — чай, не первый десяток лет друг на друга смотрим?

Ах, вон как — ты лик души решило отразить?! Ну не глупая ли стекляшка, пусть и посеребренная! Что за чушь ты несешь? Как можно отражать то, что и само не оставляет тени?

Да если уж на то пошло, обманище ты плоское, от тебя и осколков не осталось бы, умей ты и в самом деле отражать мою душу — в ней столько всего, что ты от стыда сгорело бы.

А, ненависть тебе и без меня опротивела? Что ж, верю, верю — не зря бабка говорила, что тебе все триста лет. Так что же тебя сподвигло на сегодняшний фокус?

Любовь?

Моя?

Во мне?

Вот уж, если не заладится, то не заладится во всем сразу. Неделю — коту под хвост. В Киев не поехал, Петербург молчит, как в рот воды набрал, книгу в библиотеке потеряли, и в довершенье ко всему, погода — дрянь: слякотно, ветрено, промозгло. Хоть волком вой. Единственная отрада — добраться до дома, залечь в пенную ванну и, неспешно покуривая, читать любодейный роман или полчаса болтать по телефону.

А потом смять своим телом свежее постельное белье и забыться долгим спасительным сном, в котором ни тебе потерянных книг, ни грязных луж. Продолжение легкой фантастики, где все почти как в жизни, и вся–то прелесть, весь упоительный восторг в этом «почти» — ведь есть я, есть все, что окружает меня в реальности; ну разве что добавится чуть–чуть полета, чуть–чуть неожиданности и риска, чуть–чуть пророчества и волшебства.

Последний сон был и вовсе странным. Уж не о нем ли бормотало выжившее из ума зеркало? Но, действительно, я проснулся молодым и счастливым.

Все было так грустно, так жутко, и все же — так хорошо.

…Какой–то автобус, кажется, сорок пятый. Кунцево. Я направляюсь подышать осенним воздухом в полудикий заброшенный парк, по пути захожу в уютное милое кафе с банальным названием «Минутка» — согреться чашкой кофе, и приятно удивляюсь, что кроме кофе предлагают шампанское. Как тут устоять? Да и зачем? Гулять — так гулять, в кои веки выбрался, перестал считать часы, решил просто пожить — как дерево, которому не надо спешить на работу, на свидание, в библиотеку.

Вино пузырилось колдовским кипящим зельем. В кафе кроме меня — лишь трое: подростки, ждущие повзросления и похожие на гусят с длинными шеями, и — она.

Надо же: когда одиноко, когда появилось время, вдруг — теплое, почти пустое кафе, и — она. Разве мало для хорошего настроения или хотя бы для улыбки?

Я улыбнулся, не отводя от нее взгляда, поднял бокал, отпил глоток глухо шумящего, как морская раковина, вина.

— Ты улыбался мне? — спросила она, не вставая из–за стола.

Я крутанулся на вертящемся стуле у стойки. Странно, но подростки никак не отреагировали на ее звонкий голос. Может, померещилось?

— Они не слышат, — снова донесся ее голос, почему–то очень похожий на шампанское, — я ведь спросила у тебя, а не у них. Впрочем, кому же еще здесь можно улыбаться — разве что самому себе, но это одно и то же, ведь я, — это ты, потому что ты хотел меня встретить, и вот я появилась, — из твоего желания, из тебя.

Я спрыгнул с вертящегося стула и, держа бокал обеими ладонями, подошел к ней.

— Присядь, забывчивый Жанно, и выпей со мною, и вспомни…

Она продолжала улыбаться, и непонятно было, откуда исходил ее голос, ведь губы не двигались.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: