Его поведение действовало мне на нервы, а ситуация казалась безнадежной. Я был готов уйти и как‑нибудь своими силами поймать черепаху–морокой или вообще обойтись без нее. Но де Вертейль, видимо, считал, что Ю виляет с ответом, и настойчиво сказал:
― Ладно, Ю! Так сколько за большую?
Купец сразу перестал подпрыгивать и, продолжая держать перед собой черепаху, зажмурил глаза так плотно, что его лицо покрылось глубокими, как каньон, складками жира и перекосилось настолько, что потеряло азиатский облик.
― Три шиллинга за фунт! — произнес он полушепотом.
Мистер де Вертейль запротестовал, а я, будучи уверен, что купец строит свой расчет на том, что цена нам не подойдет, быстро согласился. На лице торговца мелькнуло такое выражение, будто он услышал, что я готов подписать кабальную закладную.
― Вы уплатите по три шиллинга? — срывающимся голосом спросил он.
Я подтвердил свое согласие. Тогда купец, не проронив ни слова, понес черепаху из сарая в магазин, положил ее брюхом кверху на весы и принялся мудрить. Черепаха весила четырнадцать фунтов. Когда Ю закончил подсчет, он запрыгал и замахал руками, становясь похожим на неопрятного и толстого ребенка, не умеющего найти подходящие к случаю слова.
― Два фунта и два шиллинга за нее! — взвизгнул он. — Целый месяц сидела здесь, съела много–много фруктов! О, какая жирная! В ней есть яйца! Ах, какая чудесная!
Купец явно балансировал на грани отказа от получения безрассудно назначенной цены, а потому я торопливо достал нужную сумму и вручил ему.
Мы быстро попрощались с миссис Ю, отнесли черепаху в автомашину и поехали.
Купец стоял и смотрел нам вслед. На его застывшем лице было написано изумление, словно мы заставили его расстаться с первенцем.
По пути домой мы миновали поворот на Сент–Анн и направились к поместью Сент–Джозеф, где находились пруды с обитавшими в них загадочными лягушками. Там мы остановились, потолковали с восторженно отзывавшимся о своих пастбищах управляющим, и он посоветовал нам приехать после наступления темноты. Мистер де Вертейль показал мне самый лучший пруд, а так как загадочную лягушку невозможно ни поймать, ни увидеть при дневном свете, мы направились ужинать в Сент- Анн.
Мистера де Вертейля после ужина позвали куда‑то по делу, и около девяти вечера я один поехал в Сент–Джозеф.
Незадолго до этого прошел небольшой дождь, потом прояснилось и взошла луна. Оставив автомашину возле дома управляющего, я зашагал по тропинке мимо изгородей, через обрызганные дождем выгоны по направлению к пруду, где водились лягушки.
Долго не было слышно ни звука. У меня зародилось предположение, что загадочная лягушка–псевдис поет в неопределенное время: просто так, от случая к случаю. Это бывает и с другими видами лягушек, которые упрямо молчат по нескольку дней и даже недель кряду в самый разгар певческого сезона.
Вскоре я уловил спутанные обрывки шумов, напоминавших лягушачью песню. Они были нечеткими» но вполне достаточными, чтобы я мог понять, откуда они доносятся. Я зашагал быстрее, и, хотя порой звуки затихали, все же было понятно, откуда они идут. В тот момент, когда я приближался к пруду, из росших на берегу кустов зазвучал мощный хор и звуки поплыли навстречу, словно незримый туман.
Постепенно я стал различать голоса по группам и определил, что поют три вида лягушек. Первая песня была робкой и монотонной, этаким тихим «как‑как–как», не позволявшим судить, откуда и с какого расстояния оно доносится.
Не будучи в силах разобраться в этой песне, я решил заняться другими, но тут из росшего поблизости куста снова послышалось тихое кваканье.
Внимательно осмотрев ветки куста, я обнаружил источник звука. Это была зеленая древесная лягушка с туловищем длиной в палец, только чуть шире, огромными передними лапами, снабженными подушечками, с такими тощими задними лапами, что нельзя было понять, как они действуют. Глаза этой лягушки — золотистого цвета; когда на них падала полоса света, их зрачки сужались до щелочек. Луч фонаря пересек лягушке дорогу, и кваканье сразу прекратилось. Я погасил свет, и песня снова зазвучала. Тогда неожиданно включил фонарь и увидел лягушку в момент пения. Я не знаю другого случая, когда лягушка пела бы так бессмысленно, как та, что была передо мной. Манера ее пения была похожа на невнятное и безразличное воспроизведение знакомой мелодии, которую вы рассеянно мурлыкаете под нос, думая совершенно о другом.
Тощая лягушка называлась «агалихнис» и принадлежала к тому виду, который откладывает икру в маленькие гнезда, сделанные из склеенных слюной листьев, подвешенных на растущих низко у воды кустах и деревьях.
Несмотря на такое «новшество», икринки все же должны быть оплодотворены, и хитроумная механика с гнездами из листьев ничего не меняет в этой части вопроса. Забота о продлении рода возлагается на самца, и своим пением он напоминает лягушачьей самке о наступившем брачном сезоне, об избранном им месте встречи и следит за тем, чтобы все делалось исправно.
Мне хотелось постоять и посмотреть, к каким результатам приведет этот безрадостный и бесстрастный любовный призыв, но хор голосов в пруду непрерывно нарастал, и голос, который я пришел сюда послушать, мог потонуть в общем шуме.
Теперь, когда песня агалихнис стала четко различимой, я принялся за остальные две песни. Они были почти одинаковыми и сливались в конечных звуках, но все же это были две различные песни. Пока я прислушивался и соображал, одна песня приняла более четкую форму и показалась мне знакомой.
Это был торопливый, похожий на треск сверчка взрыв звуков, издаваемых одновременно сотнями или тысячами глоток. Широта диапазона была от громкого жужжания до музыкальной трели. Мне казалось, что звуки несутся из высокой травы, росшей в мелких местах пруда. Прежде чем я увидел хотя бы одного певца, мне стало понятно, что это поет крошечная рыжевато–коричневая хила, которую я встречал в Гондурасе и Панаме.
Другая песня, ясно различимая в этом хаосе звуков, являлась душой всего хора, и принадлежала она загадочной лягушке.
Песня, которую я так упрямо стремился услышать, не отличалась мелодичностью. Она была скрипучей и механической, напоминала неприятный храп и грубое дребезжание, в ней слышалось протяжное «р–р-р–р», вырывавшееся время от времени через неравные промежутки. По тональности и содержанию песня загадочной лягушки напоминала нечто среднее между кваканьем леопардовой лягушки и хилы, обитающей в США.
Загадочные лягушки пели, плавая в глубокой части пруда; некоторые из них цеплялись за ветки или края плавающих листьев, а остальные держались открытых мест. Погруженный по пояс в темную воду, я подкрадывался к ним и ловил одну за другой. Они были очень увлечены пением. И хотя сильное сияние луны ослабило свет моего фонаря, все же мне легко удалось изловить шесть лягушек.
Затем я выключил фонарь и, внимая сомкнувшемуся вокруг меня хору лягушек–псевдис, наслаждался завершением давнишней мечты. Окруженный тьмой и изгаженный, как куриный насест, торчал я — пожилой университетский профессор, отец пятерых детей, на которых не напасешься обуви, — залезши по самый пуп в болото. Я стоял и слушал, пытаясь разобрать смысл редкой песни, и думал, для чего на протяжении столетий поет в лунные ночи самец водяной лягушки, плавая бок о бок со своей самкой?
Крошечный самец лягушки хилы поет для того, чтобы вызвать самку из чащи; живущие в кустах лягушки рассказывают в своих песнях о том, на каких ветках можно соорудить гнездо из листьев.
Возможно, лягушка–псевдис поет только потому, что у нее есть голос. Или потому, что пение доставляет ей удовольствие. А может быть, пение означает для загадочной лягушки нечто совсем иное.
Долго стоял я среди плавающей листвы, окруженный квакающими лягушками, так и не сумев понять, о чем они квакают. Но я не видел ничего предосудительного в удовлетворении моей прихоти.
Выбравшись на берег, я пошел домой. Болотная вода все время стекала с меня на покрытое росой пастбище…