Чаще я жду дедку. Первой из кустов появляется скромная ласковая собачка Лапка. Собака пустая для охоты, но дедка ее бережет. Сам он вырастает на тропе неожиданно и бесшумно в сумраке вечернего леса, и тогда я начинаю понимать, как умудряется тяжелый медведь неслышно передвигаться по тайге… Потом мы курим. Дедка не любит табак и дышит просто за компанию. Он долго мусолит окурок, иногда кашляет и всегда прячет огрызок сигареты до следующего станка. Мы поднимаемся и бредем дальше к нашим лодкам. Лодки на Домашнем озере. Лапка не уходит от нас далеко. Она крутится под ногами, чего‑то боится. Может, боится ночи, тресков, шорохов, черных выворотов корней–выскорей. Порой выскорь появляется на тропе вдруг и, наверное, кажется Лапке чем‑то одушевленным… Просто тишины нет. Тишина вскрикивает, вздрагивает, а иногда и долго потрескивает. Потрескивает в лесу зверь. Зверь уходит, а над головой гремит выстрел сухого дерева… А мы идем, думая, пожалуй, только об одном: как бы неверный сучок не поранил в темноте лицо…
Дедка останавливается еще раз, и мы снова курим. У старика берестяной заплечник. В заплечнике рыба. У меня тоже рыба, но только в рюкзаке. Дедка ощупывает ее через брезент, прикидывает размер…
— Чертушка‑то опять рыбы давает… Скольких‑то вынул?
— Девять щук.
— Завтра этого не давает. Шести принесешь.
Назавтра я возвращаюсь по тропе один. Я знаю тропу, верю ей, но все‑таки тороплюсь домой. Наконец лодка и далекий огонек на берегу. Огонек ближе, и у костра встречает меня старик. Нет, он не спрашивает, не проверяет свое вчерашнее пророчество, но я знаю — ждет. И я говорю правду:
— Шесть поймал.
— Завтра только трех давает. А то и не ходи за тремя‑то — здесь изловишь…
Я не верю, снова иду и приношу только две щуки. И снова иду. Но возвращаюсь совсем пустым… Что это? Фаза луны? Погода? А может, и Чертушка? Может, я чем‑то досадил ему? И снова пусто… А вечером дедка Степанушка рассказывает мне новую лесную легенду.
…Тянули невод. Вытянули, а Он сидит. Усы длинные, волосы долгие. Человек, да нет. И невесело так смотрит и ждет, что скажут. Одни говорят: убить. Чертушка косо посмотрит, жалостливо так скрутится. Другие говорят: отпустить — Он и засмеется. Ну, прямо человек, только в волосах и не причесан… Отпустили. Зимой дело было. Сеть подо льдом протянули, тоню завели, полно рыбы… Чертушка и сейчас жив. В лаптях был тогда‑то. Я не видывал, а вот старик‑то мой знавал…
Старик — это отец. Это дедкин отец ловил рыбу на Домашнем озере и вместе с другими мужиками вытянул на берег Чертушку. Тогда Чертушка преподнес много рыбы…
Есть Чертушка и у меня на Верхнем озере. Озеро почти всегда встречает меня тишиной. Плот отгоняешь от берега мягким толчком шеста. Вокруг плота легкая, голубая вода. Голубой цвет уходит к берегу и становится там коричневым от тайги. А еще дальше, в углу озера, вода темнеет совсем, и ее уже не видишь, а только слышишь, как в этой воде возится под глухим завалом «хозяин» озера. Он появляется ненадолго. Тогда по озеру идут медленные густые круги–волны. Я тороплюсь к началу этих кругов, но плот никогда не успевает вовремя… Под завалом снова тихо и глубоко. Глубину нельзя увидеть, нельзя ничего узнать в глубине. Я уплываю обратно, и на этот раз не поймав страшенную щуку. Я даже не знаю, какая она и есть ли она вообще…
Осеннее солнце падает на тайгу. Падает заметно, на глазах, но не так быстро, как на юге. Светлая полоса на моем берегу поднимается выше и выше, она все дальше и дальше уходит от воды, вот остались только вершины деревьев, вот уже нет и их… И туман. Туман приходит оттуда, где совсем недавно возился Чертушка. Туман живет, плавает по воде, как дым, и в этом дыму, как в сказке, сейчас может появиться все самое невероятное… Дым ближе, гуще. Ты сам уже в сказке. Ты плывешь, тонешь, снова плывешь в тумане… И вдруг грохот, грохот упавшего дерева, и тут же за грохотом сзади тебя в гору долгий и резкий треск под чьими‑то тяжелыми ногами — это лось спускался сзади меня к воде, но свалившееся в озеро дерево заставило его вернуться обратно в тайгу.
В носу лодки снова пустой мешок. Рыбы опять нет. Опять Чертушка «не давает рыбу». Что же делать? Выходит, дедка прав…
Прежде, когда пяток щук, изящно пойманных на спиннинг, были для меня только почетным трофеем, я не так горько переживал очередную неудачу. Но сейчас эти щуки, их количество и общий вес были для меня основными производственными показателями. Ловить рыбу стало моей специальностью. Эту рыбу ждали. Она была нужна тем людям, которые провожали рыбаков в лес. Но Верхнее озеро ломало все планы рыбака. Это красивое лесное озеро к тому же перевернуло мои представления о рыбной ловле.
Я уже рассказывал, что рыбу на наших отхожих озерах ловят сравнительно просто. Летом рыбак обходится двумя удочками и десятком жерлиц. Жерлицы, как и живцовые удочки, предназначенные для ловли щук, оснащаются огромными крючками и называются просто крюками. Крюки подвешивают к колам. Нередко даже очень прочный кол может не устоять перед «хозяином» озера. Когда утащенный кол все‑таки находят, рыбак после долгих и порой рискованных усилий переваливает через борт лодчонки тяжелое зеленое туловище щуки.
Иногда одного такого трофея хватает, чтобы по дороге домой мешок успел оттянуть плечи. Но рядом с пудовым страшилищем может оказаться еще не один десяток увесистых окуней и тройка — пяток щук помельче. Тогда дневной улов и составит те два пуда, к которым стремится рыбак, вооруженный удочкой и крюками. Но два пуда — это не последний рубеж для человека, который вместе с крючковой снастью держит при себе и сети.
Сетей держат обычно немного, чаще их вяжут сами, сажают на прочный шнур и оснащают берестяными поплавками–трубочками и тяжелыми, увесистыми мешочками, набитыми мелкой галькой. Такие мешочки называются камешками и выполняют роль грузов.
Сети в нашем лесу — это своя собственная история. Само плетение сетей в курной избушке или дома в долгие зимние вечера, название инструмента, искусство изготовления, способы посадки, высота и длина снасти — уже только это может вызвать долгий и интересный разговор, подобный тем лесным историям, которые поведает старик, вяжущий сеть, своему не слишком назойливому собеседнику…
К сожалению, мне нередко приходилось встречать в северных лесных деревнях назойливых людей. Люди, попавшие в лес ненадолго, торопились сразу много узнать, но почему‑то забывали, что откровенность к рассказчику приходит только после того, как он проникается уважением к своим слушателям. Назойливые и, как правило, молодые люди почему‑то не помнили, что каждый устный рассказ, каждая песня — это прежде всего творчество, а для любого творчества необходимы свои условия. И такими условиями для сказителя или песенника было отсутствие назойливости и спешки.
Я помню, как однажды к древней старушке пришли в дом воспитанные молодые люди. Адрес старушки им указали в сельсовете. У молодых людей были соответствующие бумаги, в которых говорилось, что податели сего имеют право записывать старинные песни. Свою просьбу гости изложили очень деликатно. Казалось, начало хорошему разговору было положено.
Старушка отложила в сторону ухват, села на лавку, поправила платок и, подняв к потолку глаза, запела какую‑то простенькую песню. Песню тут же записали, сказали старушке спасибо, извинились, и экспедиция за песнями понеслась дальше. Молодые люди, как всегда, торопились посетить еще много разных мест, — по крайней мере, так было написано в их бумаге. Старушка проводила торопливых гостей, посетовала, что гости отказались выпить чаю, снова вернулась к своей печи, поворошила кочергой угли и, взяв в руки ухват, чтобы немного подвинуть чугунки, вдруг совсем иначе запела только что слышанные мной слова. Слова обернулись по–другому, по–новому, песня ожила, начала создаваться на моих глазах рядом с ухватом, отблесками огня и дымящимися чугунками — ведь это была та самая песня, которая родилась именно у печи и которую можно было петь только с ухватом в руках…