Я всегда помнил эти слова и старался делать сушник таким, чтобы одной горсти моей рыбы хватило на целый чугунок хорошего супа. Из плохого сушника сварить хороший суп нельзя, плохой сушник не разваривался, отдавал гарью и углями, грязный сушник оставлял в тарелках чешую и темные пленочки неудаленной крови. Но даже чистый, хороший сушник мог быть первого, второго и нижеследующих сортов. Сухая рыба первого сорта всегда была белая, мясо почти не теряло цвета, и делать такой сушник доставляло удовольствие, как доставляет удовольствие хорошей хозяйке подать на стол румяный сочный рыбник или сдобные, тающие во рту кренделя.
У нас никогда не говорят «чистить рыбу» — рыбу у нас «порют». Но «пороть» рыбу можно лишь ловким движением острого ножа. Нож должен быть по руке, рядом всегда лежит брусочек, чтобы лезвие не знало тяжелого хода. И все это: острый нож, удобная рукоятка и широкая доска для разделки на ней рыбы — подчинено одному–единственному требованию: быстро и качественно обработать дневной улов. Сам процесс подготовки рыбы к печи не очень романтичен… Ловкое движение ножа по окуневому боку вдоль жаберной крышки надсекает рыбу от позвоночника до брюха, следующее движение лезвия — и на кончике ножа выбрасываются на доску внутренности. Рыба сложена в кошелку, хорошо промьгга в озере, промыта несколько раз. И теперь ее осталось положить на лопату и отправить в печь.
При сушке чешуя с окуней никогда не снимается, она остается, а потом легко и просто удаляется ложкой или ножом от отваренной рыбы. Окуневая чешуя даст клей и никогда не будет плавать по тарелке. Не снимается чешуя и со щуки, ибо чешуя щуки обладает точно такими же свойствами. Но сама щука разделывается несколько иначе. Щуку пластают, режут со спины от конца морды до хвоста, а потом разворачивают. Из развернутой распластанной щуки вынимают внутренности, икру, печень, а иногда и светлый мягкий жир, на котором можно жарить ту же икру… Когда щука слишком велика, ее режут на куски, промывают тяжелые желтые куски мяса и также приносят в кошелке к печке.
Быстро и легко обрабатывать только щуку и окуня. Сложней с белой рыбой. Белую рыбу нужно освободить от чешуи, и поэтому разделка сороги, леща и язя несколько затягивается.
Рыба вымыта, принесена к печи, а дальше начинается великая северная сказка…
Сказка начинается с умения топить печь. Печь можно топить под суп и кашу, можно топить под хлеб и рыбники, то есть пироги с рыбой, и совсем особо надо топить печь под хороший сушник. Печь для хорошего сушника должна быть в меру жаркая, а для этого надо знать и печь, и дрова, знать не хуже, чем знаем мы свой любимый инструмент, будь то топор или концертная гитара.
Итак, печь вытоплена. Ее нельзя остудить, а поэтому надо быстро вымести угли. Угли выметаются помелом, сосновой мохнатой метелкой на длинной ухватистой ручке. Помело предварительно смачивается, окунается в озеро или в кадушку с водой, и эта вода не дает сосновой игле вспыхнуть, заискриться рядом с жаркими углями. Углей в печи больше нет, и тогда на под, на ровный пол очага, тонкими рядками выкладываются тростник или солома.
Солома вздрогнет, затрещит, грозя вот–вот взорваться, вспыхнуть белым пламенем, но ловкая деревянная лопата уже успела выложить на солому куски рыбы. Рыба зашипит, заварится на жару, закроет собой солому, не пустит огонь, а солома, тонкая и слабая, не даст рыбе припечься к глиняному поду.
Сначала я долго удивлялся, как могут жить рядом огонь и хрупкая солома, что стелется под рыбу на раскаленную глину. Казалось непонятным, почему солома не вспыхнет, почему только потрескивает. Огонь и солома. И это радом, как рядом сейчас сырая холодная ночь и тихий уют рубленой избушки…
Первый раз я сушил рыбу с опаской, долго не мог уснуть, слушал шипение и треск в печи, вставал, зажигал коптилку и неуверенно всматривался в таинственную глубину очага. Рыба высохла, не сгорела, солома осталась соломой, я успокоился и где‑то для себя понял, что, может быть, именно так, на таких контрастах, и живет северный лес, живет тайга, где легкая, светлая березка вместе с ромашкой и земляникой приветливо встречает человека, только что покинувшего тяжелое, черное болото еловой тайги…
Я давно знаю, как будет сохнуть рыба, знаю, как положить солому, как вымести перед этим под и когда совсем закрыть печь. Но закрывать печь еще рано, в печи еще есть небольшой огонь, и около этого огня можно немного посидеть, отдохнуть после целого дня ветра и волн, можно вспомнить замерзшие ноги, одеревеневшую спину, какую‑нибудь очередную неудачу… Нет, сейчас, когда кончается день и начинается ночь, когда начинается иной мир, мир огня и глубокой тишины, совсем не хочется вспоминать ушедшее на покой светлое, рабочее время суток, вспоминать прожитый день. Он был обычным лесным днем, целью которого оставался все тот же сушник, сушник, которого ждут, за которым меня проводили люди и который сегодня все‑таки будет, несмотря на погоду и мою усталость.
Глава одиннадцатая
СТАДО
Есть у природы свои верные и вечные спутники. Пожалуй, это совсем другие люди. Я не видел у них никогда страха перед стихией, неуравновешенности или нервного беспокойства. Порой казалось, что все эти пасечники, бакенщики, лесники в пастухи отдали себя безвозмездно лесу, воде, а стихия одарила этих людей тихим душевным спокойствием.
Спокойствие не любит шума, и, наверное, поэтому пастухи казались мне раньше неразговорчивыми, замкнутыми людьми. Неразговорчивость иногда пугала или тайным замыслом, или абсолютной пустотой вечно молчащего человека, а неумные рассказы праздных людей порой подтверждали мою неглубокую догадку, что в пастухи Алеша Данилин пошел лишь потому, что в другие места дороги ему были закрыты…
Алеша Данилин жил на берегу Оки, далеко от тех мест, о которых сейчас мой рассказ. Наше знакомство состоялось давно, я не знаю, жив ли этот замечательный человек сейчас, но еще тогда Алеша, которого по деревне нередко поминали дурачком, заставил меня забыть и о пустоте, и о тайных замыслах пастухов. Правда, тайны у Алеши были, но эти тайны никогда не преследовали ничего темного и непорядочного — скорее всего Алеша был просто поэтом.
Нет, он не умел объясняться стихами, не сложил за всю жизнь ни одной песни, но тонкое чувство, через которое приходил к нему весь окружающий мир, не оставляло сомнения в особой одаренности этого человека. Он видел и понимал больше, чем те, для кого кованый сундук был дороже песни рожка или запаха кашки, поднявшей под утренней росой свою белую кудрявую головку…
Богатство пастухов часто не оставалось в себе. Когда увиденного и понятого накапливалось много, это приобретенное тонкой, внимательной душой вдруг начинало петь какой‑нибудь очень простой, но надолго запоминающейся песней…
Вам, наверное, не все понятно здесь. Но здесь нет ни безграмотности, ни желания втиснуть в размер стиха форму родительного падежа личного местоимения «ты». «Ты» — это очень русское слово. Оно родилось много раньше, чем узаконенный кодекс о склонениях и падежах. По этому кодексу меня учили знать, что есть: ты, тебя, тебе… Но когда принимали это постановление, наверное, забыли пригласить ходоков из нашего леса. А может, они и были на великом собрании, но их голоса не учли по причине малочисленности. Ходоки вернулись в лес, по–прежнему валили ели, ловили рыбу, возили на продажу рябчиков, грибы и клюкву и легко справлялись с местоимением «ты» по–своему… Ты, тя, те — безграмотность?.. Не знаю. «Ты» — это не французская или немецкая гостья, а очень свое, простое, и это «ты», может быть, не обидится, если его произнесут чуть–чуть по–другому… Так что очень прошу вас понять, что «тя» вместо «тебя» — это не из желания сохранить музыку стиха.