Первушин мельком взглянул на меня и усмехнулся:
— Есть резон, стало быть...
Этот ответ не обрадовал, но успокоил меня: все-таки не ругается человек.
— Может, насолил ты людям?
Федор ответил равнодушно:
— Нет, зачем же — насолил... Я никого не трогаю.
— Так что ж?
— Себя обижать не даю.
«Час от часу не светлее! Что тут такое?».
Я пожал плечами, запалил трубку и стал прохаживаться по крохотной и очень опрятной горенке Федора.
Он видел мое нетерпение, отлично понимал, откуда оно, но, разумеется, не хотел говорить. Стараясь предупредить вопросы, Первушин снова налил в стаканы водки и, чокнувшись, торопливо выпил.
— Может, не будем больше пить, Федор? Охоты нет.
Он как-то трудно улыбнулся и сказал тихо:
— Водку пьют не от аппетита, а от голода души. Или сыта у вас душа?
Вскоре он встал из-за стола, закинул ружье за спину.
— Здоро́во ночевать. А я на сутки, а то и на двое уйду. Ждите.
Пришел он, действительно, через сутки, без дичи и высыпал в небольшую кадку около пуда пшеницы. Перебирая зерно в ладонях, радостно жмурился и даже прищелкивал языком.
Температура у меня уже спала, и я стал собираться в дорогу. Федор растерянно взглянул на меня, забеспокоился и сказал, мягко окая:
— Не сердись, коли обидел походя.
Потом попросил:
— Ночевал бы. Куда ж, на ночь глядя?
Я обрадованно посмотрел на Первушина. Такой человек зря не скажет «ты», у него это «ты» все равно, что рука на дружбу.
И я остался, уже твердо веря, что Федор этой ночью расскажет мне свою историю.
И он рассказал ее.
Пять суток пути отделяют заимку Федора от большой таежной деревни Горкино. В ней, в этой деревне, как слои в земной коре, напластовались долгие обычаи русских людей, законы и порядки Севера.
В селе хорошо знали Спиридона Ломжу. Еще деду Спиридона пофартило, и он без шурфа[14], без промывки, а прямо на берегу ручья поднял золотой самородок почти с кулак.
Ломжа был цепок и строг к себе и уберегся от искуса. Он придержал золотишко, обстроился, купил коня и прочно стал на ноги.
Его сын — отец Спиридона — женился на красивой и злой кержачке, молчаливой, строго державшейся раскольничьей веры.
В деревне уважали и побаивались их. Спиридон в детстве рос тихо и неприметно, родным не перечил, а соседских мальчишек бил и за грубость, и за иную лесть.
Жену себе Спиридон взял в районном центре Махнево, любил ее до беспамятства и никуда не выпускал из избы. Поговаривали, что она узкоглаза и течет в ней башкирская кровь.
И только лет через пятнадцать село увидело, что возле ломжинской избы сидит на завалинке голенастая девчушка с узким разрезом глаз, тонкая и диковатая.
Федька Первушин подошел к ней поближе, широко поставил ноги, засунул руки в карманы и спросил насмешливо:
— Каерга-баерга?
— Чего-сь? — не поняла девочка.
— Эх, ты, — сказал Федька, — мамкиной речи не понимаешь. Тоже мне — нехристь...
Девчонка молча поднялась с завалинки, подошла к Федьке и коротко, по-мужски, ударила его кулаком в лицо.
Федька, никак не ожидавший этого, очутился на земле.
Поднявшись, он внимательно осмотрел свои залатанные штаны, серые, в цыпках, пальцы на ногах и сказал, легонько вздыхая:
— Только что — девчонка. А то наподдавал бы я тебе... знаешь!
Он покосился на окно, где на одно мгновение появилось строгое лицо Спиридона Ломжи, и пошел прочь, с удивлением думая, что не очень сердится на девчонку.
С этого дня Федька полюбил Вареньку.
В пятнадцать лет все приходит на помощь любви. Нужно куда слетать — вот тебе ковер-самолет! Еда? Сделай милость — ешь: в крошнях, под ремешками — скатерть-самобранка. А сапоги-самоходы, а дубинка, что сама по вражьим головам прыгает?
И Федька летал с Варенькой над тайгой на ковре с крыльями, и надеты были на нем не бедные отцовы опорки, а сафьянные сапожки и бархатный пиджачок.
Варя смотрела на него черными узкими глазами и говорила слова любви на ласковом сказочном языке.
Но все же мало оказалось одних сказок. Федору наступил двадцатый год, и он истомился оттого, что жизнь даже отдаленно не напоминала ему ночных видений.
Тогда он пошел к дому Ломжи и, увидев Варвару, подозвал ее.
— Поговорить я с тобой хочу, Варька, — сказал он грубовато, пытаясь скрыть за этой грубостью свою душевную тоску и растерянность.
Варя пристально посмотрела на него холодными узкими глазами и сказала, нимало не удивившись:
— Пойдем в лес. Тут батя увидит.
Спокойно зашагала вперед, не оглядываясь, и Федор поспешил вслед, не зная, что говорить, и чувствуя: отнимается язык.
Зайдя в лес, Варвара обернулась и спросила:
— Ну? Зачем звал?
Тогда он, внутренне ужаснувшись тому, что собирается сделать, сказал, жмуря заигравшие огнями ореховые глаза:
— За тобой долг, Варвара. Помнишь... у завалинки.
И, неловко обняв девушку, поцеловал ее прямо в губы, поднял на руки и все продолжал целовать узкие, калмыковатые, милые глаза.
Потом поставил на землю и искренне удивился:
— Отчего ж ты не дерешься, девушка?
— А зачем? — усмехнулась Ломжа и пожала плечами. — И тебе хорошо, и мне хорошо. А убытку никакого. Зачем же драться?
Сказано это было добрым шутливым тоном, но у Федора защемило сердце. Не то чтобы он в ту минуту заметил слово «убыток» или очень уж раздумчивое, не по обстоятельствам, поведение девушки, но только что-то кольнуло его в сердце и наполнило полынью.
Они немного посидели на травке, поцеловались, и глаза Федора опять загорелись искрами.
По дороге домой спросил Вареньку:
— Я сватов к тебе зашлю. Пойдешь?
— Пойти бы можно. Да поздно, кажется.
У Федора захватило дух от этих слов, и он остановился, точно прибитый к земле.
— Это как — поздно?
— Засватался ко мне уже придурок один. Отдадут меня за него, видать.
— То есть как же — отдадут? А ты?
Варвара посмотрела на Федьку ласковым насмешливым взглядом, сказала в сторону:
— А чего мне с отцом спорить-то?
Уже прощаясь, Федор попросил, чуть не плача:
— Потревожь отца, Варя. Прошу тебя — потревожь!
— А что ж, ладно, — согласилась Варвара.
На другой вечер она сама пришла к избе Федора и вызвала его на улицу.
— Иди. Батя кличет.
Федор кинулся в горницу, оделся, как мог, получше и побежал за Варварой.
— Ну, скажи — что́ там? — задыхаясь, спрашивал он, и губы у него мелко дрожали.
— А кто ж его знает? — спокойно отвечала Варвара. — В обе стороны комлями. И туда, и сюда. Поговори сам.
Спиридон Ломжа отослал жену и дочь во двор, сел напротив Федора, подвинул ему стакан с водкой:
— Ну?
— На Варе жениться хочу, Спиридон Захарыч.
Ломжа выпил свою водку, погрыз луковицу, пристально посмотрел на Федора:
— Это можно. Варька просила... Только не подходишь ты мне, Федор. Не ей, а мне.
В широко открытых глазах Федора стали собираться тучки. Он вскочил со стула, забегал по комнате, прокричал с отчаянной смелостью:
— Ей жить-то со мной, не вам!
— Видишь ты, какое дело, — не обратив внимания на его слова, продолжал Ломжа, — тут твое нищенство роли не играет. Не старое время, скажем. А вот какой ты сам по себе человек — тут главное. Иной — штаны да рубаха — все хозяйство, а по полету видно: орел! И тот орел себе и гнездо совьет, и корм найдет, и в обиду не дастся. А ты... Что ж... мечтатель ты, Федор.
Заедая второй стакан водки грибком, Ломжа весело сощурил рыжие диковатые глаза:
— Я подумал, Федька. Знаю: книги читаешь, честный — знаю, справедлив — тоже так. А все дочь отдавать тебе в жены не резон. Мало ли нескладных людей по свету рассыпано? Зачем еще одна пара?
Варя Ломжа вышла замуж за работника райисполкома в Махневе.
Прощаясь с Федором, она лениво балагурила и звала его в гости.
14
Фарт — удача. Шурф — небольшая выработка, в этом случае — для разведки золота.