— Чушь! Чушь! — замахал руками Селянин. — Это вы нарочно. Ваши домыслы. Сейчас важно не поддаться. Знаете, это ужасно — сплоховать в последний момент, когда уже там дрогнули. Достаточно мне еще немного выстоять… — Он схватился руками за свои короткие черные волосы («Их же там всех под машинку!» — сообразил Дробышев). — Нет, нет, Клава, ты не должна…
Слушать его было тягостно, точно больного, который не сознает безнадежность своего положения.
Дробышев покосился на Клаву, она как-то машинально успокаивающе кивала. Наверно, она ничего не слышала. Взгляд ее отрешенно блуждал по кабинету, впитывая спокойный уют этого чужого налаженного быта. Она как бы нежилась в солнечных бликах рыбешек, играющих в аквариуме, в ряби книжных корешков за стеклами высоких полок. И эта блестящая, удобная стойка с пластинками. И серия гравюр на стенах. Виды старого Петербурга — Дробышев приобрел их недавно, сам окантовал мореным багетом, и ему было приятно, что она заметила их. Они придавали кабинету особенность. Не то что обычные репродукции Ван Гога, Модильяни, Серова… Она любовалась без всякой зависти, отдельно от своей судьбы и все же по-женски примеряя к себе, к своему вкусу, по-иному переставляя мебель, наводя, как это пыталась Зина, порядок на его столе… Солнце высветило ее золотистые волосы и глаза. Зеленоватая, прозрачная их глубина была полна печальной мечтательности.
Откуда-то из подсознания, — а по-старому, так из глубины души, — вынырнуло у Дробышева не воспоминание и не мысль, скорее нечто похожее на давнее сновидение, в котором он, Дробышев, уже был не Дробышев, а Селянин или такой же, как Селянин. Вернее, не был, а мог быть таким. Один шаг отделял его от подобной судьбы. Сладостное и в то же время жутковатое чувство порой тянуло его заглянуть в ту несостоявшуюся жизнь.
Меняли масло в трансформаторе. Стоя над душной глубиной пустого кожуха, Дробышев проверял заземление. Внизу лоснились плетения обмоток. Монтеры чистили изоляторы. Гудя, полз мостовой кран. И среди привычных звуков, запахов, движений совершенно незаметно возникло понимание того, как параллельно работают трансформаторы. Что творится здесь, внутри. И сразу все стало просто, будто и не было полугодовых поисков, расчетов, будто он и не бился над этой путаной задачей, не отчаивался.
Решение пришло само собой, он принял его как запись в студенческом конспекте. Понадобилось полчаса или больше, чтобы он уразумел случившееся. Осторожно, с застывшим лицом, он спустился в машинный зал, прошел на пульт и на обороте суточной ведомости стал записывать. Он просто механически записывал под диктовку. Ни до этого, да и, пожалуй, после, с ним не происходило ничего подобного.
Через неделю, перепечатав на машинке, сделав рисунки, он отнес статью Кравцову. Потянулись дни ожидания. Недели. На заседаниях кафедры Дробышев пытался по его лицу угадать… Кравцов ласково улыбался — его нетерпению? самомнению? гениальности? Дробышев боялся спрашивать. Тот разговор произошел по дороге в раздевалку. «Ах, да, да, ваша статья, как же…» Пухлая ручка описала замысловатую кривую. Увы, оказывается, Дробышев опоздал. В своей новой монографии Кравцов получил то же уравнение в виде частного случая параллельной работы систем. На днях сдает рукопись. Огорчительное совпадение. Что делать, идеи носятся в воздухе. Подобные совпадения известны в истории науки. Он привел несколько парадоксальных примеров. С Беллом, с Сименсом, с Ампером. Память у него была редкостная. Гардеробщик подал ему шубу. Кравцов положил на барьер двугривенный. Неодетый Дробышев вышел на улицу за Кравцовым, все еще чего-то ожидая. «Не простудитесь, дорогуша, — сказал Кравцов. — Вам нельзя болеть. У вас диссертация. Зря вы отвлекаетесь. Нет, нет, вы молодец, додумались, своим ходом. Но все же это несколько на околице вашей темы. Умейте сосредоточиваться. Вам надо защитить. Вот цель. А все остальное… — воздушный жест ручкой. — У вас же все впереди. Богаче, богаче надо себя чувствовать».
Грабеж происходил среди бела дня, на улице, на глазах у прохожих. Пухлой ручкой за горло. Это теперь она сморщенная, немощная, а тогда она не дрогнула.
«Нет, не отдам, ни за что, у меня есть свидетели!..» Существовали ли минуты сомнений и выбора, поворотная точка, тот миг равновесия, когда определяется жизнь на многие годы?
«Да, да, вы правы, мой дорогой профессор, мой руководитель. Диссертация важнее…» Они тщательно разыграли эту интермедию. Заботливый, мудрый Учитель потряс руку опечаленного, но верного своего, талантливого, многообещающего Ученика. После этого Дробышев и получил приглашение на рыбалку. И даже часть этого самого «механизма параллельной работы» Кравцов опубликовал в виде статьи за двумя подписями — Дробышева и Кравцова. В алфавитном порядке. До сих пор на нее ссылаются. Первая печатная работа Дробышева. А все остальное в книге Кравцова.
В дерматиновом переплете. Выдвинутая на премию. В те годы вряд ли он одолел бы Кравцова. Заупрямься Денис Дробышев, и не было бы ни диссертации, ни лаборатории, ни этой квартиры, ни самостоятельности. Психовал бы вроде Селянина, строчил жалобы, ходил по приемным, доказывал свой приоритет. Постепенно озлобился бы, пожалуй, так и застрял бы дежурным инженером. Влачил бы, по выражению Селянина; может, до сих пор ютились бы они с Зиной в сырой комнатухе, дверь на кухню огромной коммунальной квартиры. Так же, как эта парочка. Перед ним была проекция его жизни, возможный ее вариант, доведенный до этой трагической, жалкой фигуры. Один шаг отделял его… Нет, нет, все было правильно. По самому высшему счету он поступил правильно. От его уступки и наука выиграла — три десятка серьезных работ, монография, курс лекций, готовая докторская. Полная научная самостоятельность. Кравцовская кафедра фактически в его руках. Кравцову припомнили прошлые грехи. Для начальства он еще оставался патриархом, но в институте его открыто третировали. Ему противопоставляли Дробышева. Кравцов стал воплощением старого, Дробышев — нового времени. Сам Дробышев не мстил, не припоминал того случая. Ему предстояло еще многому учиться у того же Кравцова: надо было уметь раздобыть для своих работ средства, штаты, приборы, валютный фонд. Кроме электрохимии, существовала не менее сложная наука министерских взаимоотношений, смет, планов, сроков, связей с какими-то вроде незаметными, а на самом деле решающими людьми. Кравцов вынужден был вводить его в «сферы»; впрочем, и там все менялось, влиятельные друзья Кравцова исчезали, появлялись какие-то незнакомые Кравцову молодые, с холодными, решительными лицами, деловые и насмешливые, с которыми Дробышев быстро находил общий язык.
— Вам бы еще избавиться от вашей интеллигентности, — учил его Брагин. — Не нужна она вам, Димочка. На этом вы поскользнетесь. Интеллигентность, она хороша для приемов. По вечерам. Интеллигент, он нежный, он стесняется, он все усложняет. Его руководителем ставить нельзя. Чувствительность у него высокая. Ваше счастье, Дробышев, что вы из рабочих. И не напущайте на себя. Вытравляйте. Проще надо. Иначе вам не достигнуть…
С годами Брагин укрепился в цинизме. Он доказывал, что это помогает ему работать и трезво оценивать обстановку.
Словечко «достигнуть» он бросил не случайно; у Дробышева, по его мнению, были хорошие перспективы, и Брагин отмечал его всяческим вниманием. Грубоватые его заходы смешили Дробышева.
— Отсталые у вас суждения об интеллигентности, Брагин. Недооцениваете вы ее. Вот пощупайте. — Дробышев подставил согнутую руку. Под рубашкой круто вздулись отработанные на корте бицепсы. — Современный интеллигент — это не хлюпик. Сила плюс сознание своей ответственности, плюс еще кое-что, — многозначительно добавил он.
Когда решался вопрос о командировке в Англию, Дробышев доказал, что послать следует его, а не Брагина, поскольку последние работы Дробышева достойно представляют нашу науку, да и сам он знает язык, и вообще…
— Как видите, я не стесняюсь, — сказал он Брагину.
Брагин одобрительно похлопал его по плечу, изображая гордость воспитателя. Он нисколько не обижался.