Незаметно, с какой-то завораживающей силой Селянин втягивал его в головокружительный водоворот своих фантазий.
— Не слушайте его! — крикнула вдруг Клава. — А ты… ты… — стиснутые ее зубы яростно блеснули.
— Почему не послушать, — успокоил ее Дробышев. — Не так часто меня искушают, да еще с таким размахом и ловкостью. Ах, какой же вы обольститель, Константин Константинович! Жаль, что ваши овчины выделки не стоят.
— Но вы же знаете, что это не так! — Селянин стукнул по столу. — Вы же прекрасно знаете!
— А хоть бы и знал! — в запале сорвался Дробышев, но тут же осадил себя. — Вы, очевидно, полагаете, что я и мои аспиранты ждали, пока вы сделаете это лестное предложение. Изнывали от тоски. Ничего более важного, чем ваша работа, у нас нет… Послушайте, бросьте вы упрямиться, займитесь чем-то новым — сколько есть насущных проблем. Неужели вы больше ни на что не способны?
— Как же так? — Селянин впервые растерялся. — Я столько вложил…
— И каков результат? Талант — это щедрость, это богатство. А вы, как нищий, цепляетесь. Посмотрите на себя, как вы себя изуродовали.
— Вы меня хотите убедить моими неудачами? Плевал я на них. Я готов на любые жертвы. Вам этого не понять…
— А-а, бросьте. Ваши жертвы никому не нужны. Вы уверены, что ваша работа стоит трех лет жизни? Добро бы только своей. Но кто дал вам право жертвовать счастьем ваших близких?
— Вы спросите его, когда мы были в театре, — вскинулась Клава.
— …За эти годы сколько вы могли бы создать. Вы же не работаете.
— К нам никто больше не ходит!
— …Поверьте, Константин Константинович, в науке, в технике человек несчастный не способен создать что-либо значительное.
Неплохо сказано. Ему самому понравилось. Оно давно зрело в нем, это убеждение, что для удачной работы нужна душевная гармония, ощущение полноты жизни, пусть на ходу, на улице, но чтобы замечать весну, подстриженные, уже краснеющие ветки, желто-зеленую траву, лезущую из-под крупитчатого, истончалого снега. Нельзя, как Селянин, лишать себя всех радостей. Это приводит к бесплодию. Да и есть ли открытие более дорогое, чем любовь, солнце, друзья?! Еще один патент, еще одна статья, ну и что, разве это заменит, возместит потерянную полноту жизни?! Жизнь — это больше, чем работа.
— Безнравственно, да, именно безнравственно работать за счет жизни.
— …Хоть бы раз съездил с сыном за город.
— Похоже, Селянин, что у вас нет мужества отступить. Боитесь, что останетесь ни с чем. Верно?
— …Он раньше совсем другим был. Вы не поверите, Денис Семенович, на гитаре играл, песни пел.
Селянин усмехнулся затравленно.
— Точно. Играл. — Мучительно наморщил лоб. — Гитара была с усилителем. Клава, а где она?
— У меня отец тоже играл, — вдруг потеплевшим голосом сказал Дробышев.
— Разбил я ее, — вспомнил Селянин, вздохнув, повертел папку. — Что ж, выходит, уступить? Значит, простить все, что было?
— Вас возмездие интересует. А вы попробуйте с другого боку. Возьмитесь за что-нибудь новое. Есть же у вас какие-то идеи. Не одна, так другая пройдет, — дожимал Дробышев. — Авторитет свой восстановите. На белом коне вернетесь.
— Красиво у вас получается. Лишь бы вам не ввязываться.
— Как видите, я ввязываюсь, теряю время, терплю ваши грубости, — холодно сказал Дробышев. — Что вы упиваетесь своей одержимостью? От нее только вред делу. Нравится вам страдать. А муки-то ваши, они не из-за творчества. Из-за Брагина ваши муки. Да еще из-за вашего характера. Дон-Кихота из вас не получилось. Дон-Кихот совершал подвиги, показывал бесстрашие, а вы показываете лишь непонимание жизни. Он воевал с ветряными мельницами, принимая их за великанов, а вы воюете с великанами, принимая их за ветряные мельницы. Вы сами себя в тупик загнали. И как бы вы ни бились — не пробьете. Слишком вы много дров наломали. Все люди — человеки, у каждого самолюбие… Вот вы взываете к справедливости. А сами? Сколько вы людей пообидели? Вы и к семье своей несправедливы… — Дробышев посмотрел на часы. — Самое правильное вам уехать, переменить работу.
— Уехать, — как эхо повторил Селянин. — Уехать. — Он вдруг изогнулся, подозрительно спросил. — А может, вы друзья с Брагиным?
«Вот и все, что вывел этот сукин сын», — устало возмутился Дробышев. Но та логическая машина, которая была в нем, тотчас заработала, спокойно продолжая: стоит Селянину уехать, и Брагин потихоньку приберет к рукам его работу. Брагину выгодно избавиться от этого жалобщика. Тут уж ничего поделать нельзя, теперь Брагин в любом случае выиграет. Конечно, когда-нибудь Дробышев предъявит Брагину счет: «Вы помните Селянина?» Когда-нибудь Дробышев использует… Выходит, следовательно, что у Дробышева все же есть своя корысть, пусть честная, но корысть, он заинтересован в отъезде Селянина? Забавная диалектика.
— Вы готовы весь мир делить по Брагину — за и против. Далеко у вас зашло. Уезжайте. Я забочусь не о Брагине, — сказал Дробышев с приятным ощущением правдивости своих слов. — Мне жаль вашу жену и сына.
Клава взяла Селянина под руку.
— Большое спасибо вам, Денис Семенович, — кроме признательности, во взгляде ее отразилось и то, что произошло между ними двумя. Она как бы огладила Дробышева, потерлась о его замшевую куртку. Не поймешь — досадовала она, жалела, дразнила? Дробышеву больше всего нравились в женщинах эти переливы чувств, загадочных, нечаянных, которых и определить-то в точности нельзя. Снова ему взгрустнулось от своего благородства.
— Не за что, — сказал он. — Самые лучшие советы — это всего лишь слова. Желаю вам на новом месте удачи.
Клава подтолкнула мужа, он покорно протянул руку, пробормотал:
— Спасибо…
Влажная рука его бессильно смялась в руке Дробышева.
— Ничего, ничего, все будет о’кей!
Дробышев испытывал умиротворение, как хирург после тяжелой и удачной операции. В передней он заботливо помог Селянину надеть пальто. Движения Селянина были неверны, одеревенелыми пальцами он долго застегивал пуговицы своего кожаного потертого реглана.
Клава подала ему шляпу, он нахлобучил ее, стоя перед зеркалом.
Клава тянула его за рукав.
— Ну и субъект, — сказал Селянин, разглядывая себя. — Такой может выкинуть любое. Почему нет? В этом его преимущество.
Дробышев утомленно ждал, он никак не мог предвидеть того, что произойдет.
Открылась входная дверь, появилась Зина с младшей дочкой. Румяные, холодные, они принесли с улицы запахи весны. Анечка держала длинную ледяную сосульку, у Зины была сумка с продуктами. В маленькой передней возникла толчея, Дробышев знакомил женщин, раздевал Анечку и не заметил, с чего все началась, почему Селянин взял Зину за руку и говорит, захлебываясь от возбуждения и страха, что его прервут.
Дробышев лишь увидел, что Зина нисколько не испугалась. Она слушала внимательно, не отнимая руки, напряженно следя за его прыгающей мыслью.
— …Они оба вынудили меня. Ваш муж… у него логика. Он меня логикой раздавил. А если душой, вы поймете, потому что не может так быть, чтобы всем выгодно. Где-то ошибка. Брагину выгодно, Клаве выгодно, мне выгодно. Вы чувствуете? Всем выгодно, чтобы я отказался. Вашему мужу выгодно. Допустим, мелочь я изобрел, пускай гайку. Не закон природы, не Эйнштейн, но если гайка эта для меня — как если б я был Эйнштейн. Вы понимаете? Сегодня гайку отвергнут, завтра — генетику. Да, да. Генетику! — Он воспламенился этим примером. — Им тоже: отрекитесь! А они…
Все же он умел заставить себя слушать. Особенно женщин. На них действовала эта умоляющая беспомощность, эта исступленность.
— …Ваш муж, он добрый, он ко мне добрый, к ней. Позвольте тогда вопрос. Пусть абсурдный, чисто теоретический. Если б ваш супруг отрекся, вы как, уважали бы его? Ради вас отрекся, ради дочери. Не то чтобы жизнь или смерть, это я понимаю…
С изощренным чутьем он нащупал чувствительное для Зины, воспаленное ее место, и Дробышев почувствовал на себе ее колючий взгляд.