— Действительно, не все мне еще известно, — согласился Костюченко. — И все же одно я знаю твердо. Знаю, что в цирке трудятся такие же советские люди, как и везде. И если это так. Завтра у вас на какой час назначена репетиция?
— Так же, как и нынче. Начнем в одиннадцать.
— Вот и хорошо, — кивнул Костюченко. — Небольшое отступление займет у вас совсем мало времени. Я думаю, вам лучше всего с этого и начать: объяснить товарищам, что нервы подвели, что сами сознаете недопустимость.
Сагайдачный как сидел, так вместе с креслом и отодвинулся от стола:
— Это вы что же предлагаете? Чтоб я извинения принес?
— Называйте как хотите. Вы сами должны понимать.
На этот раз Сагайдачный не только поднялся, но и смерил Костюченко откровенно вызывающим взглядом:
— Не надо смешить меня. Еще не родился тот человек, тот, понимаете, который…
— Сергей Сергеевич! Речь идет не о том человеке, а о вас, персонально о вас. Могу уточнить — о чести заслуженного советского артиста!
Обычно Сагайдачный умел собой владеть. Однако в тех редких случаях, когда утрачивал внутреннюю узду, ничто уже не могло его остановить. Так и сейчас. Не только пестро, но и красно сделалось у него перед глазами.
— Понятно, товарищ директор. Все понятно. Что ж, если точка зрения ваша такова. Все в вашей власти.
Сделайте милость — снимайте мой аттракцион с программы!
Они стояли друг против друга: разъяренный Сагайдачный и внешне ни в чем не утративший выдержки Костюченко.
— Значит, так, — проговорил он, будто не услыхав угрозы Сагайдачного. — Значит, завтрашняя ваша репетиция с одиннадцати утра. Не сомневаюсь, товарищи и выслушают вас, и поймут. Всего хорошего, Сергей Сергеевич. До завтра!
Глава пятая
В тех случаях, когда ему становилось особенно трудно, Костюченко спрашивал себя: «Так как же, полковник?» Он испытывал потребность внутренне подтянуться, ощутить ту полную душевную выправку, к какой его приучила армия.
«Так как же, полковник? — спросил он себя и на этот раз (дверь за Сагайдачным с шумом захлопнулась). — Как поступишь, если упрется?»
Об этом продолжал размышлять и вернувшись домой. Лег раньше обычного, сославшись на приступ головной боли: она и в самом деле была близка. Лежал не смыкая глаз и продолжал себя допытывать: «Что тогда предпримешь?»
В том, что он напрямик объяснился с Сагайдачным, Костюченко ничуть не раскаивался. Потакать грубости, распущенности? Пройти мимо того, что может скверно повлиять на коллектив, и прежде всего на артистическую молодежь? Нет, разговор был необходим, нельзя было уйти от него. Но, как видно, нрав у Сагайдачного не из легких. Что, если и впрямь заартачится?
Самое, казалось бы, простое — выговор вынести в приказе. Но Костюченко не хотелось таким приказом начинать сезон. Да и вообще — разве дело в том, чтобы выговор записать. Куда важнее, чтобы Сагайдачный сам понял, как некрасив, недопустим его поступок.
Рядом спала жена. Стараясь не потревожить ее, Костюченко лежал неподвижно, и от этой вынужденной скованности становилось еще хуже.
Или, может быть, обратиться в партийную организацию? Неважно, что Сагайдачный беспартийный. Пусть прислушается к голосу коммунистов. Собственной партийной организации Горноуральский цирк не имел: рассудив, что нет смысла ее создавать, поскольку сезон цирка ограничен лишь летними месяцами, городской комитет принял решение — прикрепить коммунистов цирка к парторганизации соседнего кинотеатра. Конечно, можно было бы осудить поведение Сагайдачного на партийной группе. Тем более теперь, когда на ее учет стали Столетов, Торопов, Петряков. Нет, и эту мысль отверг Костюченко. Ему не хотелось, чтобы с конфликтного дела начиналась жизнь партгруппы.
Лишь под утро уснул, и недолгим, некрепким был сон. Проснулся от голоса жены: она уже поднялась, говорила по телефону в соседней комнате.
— Спасибо за приглашение. Обязательно зайду. Всего вернее, одна. Дети в отъезде, Александр Афанасьевич очень занят. Вы же знаете, какой он безотказный. Потому-то на плечи ему всегда и взваливают самое трудное, неблагодарное!
Костюченко невесело усмехнулся. Вот, значит, как! Он и раньше подозревал, хотя прямого разговора с женой на этот счет не было, что она по сей день не примирилась с его директорством, а потому и старается каждому внушить, будто оно, цирковое директорство это, не более как вынужденный шаг, чуть ли не жертва с его стороны.
Поднявшись с постели, нарочно громко кашлянул. Жена услыхала и поспешила закончить разговор.
Сразу после завтрака собрался уходить.
— К обеду, Саша, ждать?
— Пожалуй, Оля, не приду. День-то ведь сегодня какой: открытие сезона! Давай условимся так: перекушу в закулисном буфете, а за тобой зайду ближе к вечеру.
— Как знаешь, Саша. Вообще, если тебе трудно.
— Ну что ты, что ты! И доставлю, и на почетное место посажу. Какая же без тебя, без директорши, премьера!
Обо всем этом Костюченко говорил улыбчиво, шутливо, но, выйдя из дому, разом отбросил улыбку; начинавшийся день сулил немало забот.
Возле дверей своего кабинета обнаружил целую толпу ожидающих: тут был и бухгалтер с документами на подпись, и кое-кто из служащих, и артисты. Однако всех опередила рослая, плечистая девица.
— На работу берете? — решительно спросила она, вплотную подступив к Костюченко.
— Смотря на какую.
— На ту, про которую объявление вывесили. В униформисты.
Станишевский — вслед за девицей он вошел в кабинет — даже присвистнул:
— Да что вы, голубушка! Униформисты нам действительно требуются. Но вы. Это же, поймите, мужицкая работа. Для нее физическая сила требуется.
— А я не слабая, — сердито сверкнула глазами девушка. — Откуда взяли, что я слабая?
Станишевский предпочел отступить, а Костюченко, внося умиротворение, предложил посетительнице наведаться попозднее, дня через два-три. Она покинула кабинет, еще раз смерив администратора суровым взглядом.
— Ну и ну! — развел руками Филипп Оскарович. — Это же уму непостижимо, какой только народ вокруг цирка не бродит. Девицу эту я в последние дни часто примечал. Думал, кому-нибудь из артистов в поклонницы записалась. А она, оказывается, вот на что замахивается. Чудеса!
Вскоре раздался звонок, сзывающий артистов на репетицию, и Костюченко, доверив Станишевскому оставшиеся вопросы, направился в зрительный зал.
Как и накануне, Сагайдачный начал репетицию минута в минуту. Скользнув взглядом по рядам партера, он заметил Костюченко, но отвел глаза и даже отвернулся.
— Готовы, товарищи? И вы, маэстро? Начинаем!
Не в пример вчерашнему, нынешняя — вторая и последняя — репетиция шла вполне успешно: все переходы исполнялись четко, чтец успел разучить монолог, оркестр вступал вовремя. Иным было и настроение артистов — ровным, без какой-либо нервозности.
Убедившись в этом, Костюченко испытал колебание. «Может быть, крест поставить на вчерашнем? Ведь при моем объяснении с Сагайдачным свидетелей не было. Пускай останется между нами!»
Заманчивой была такая мысль. Но тут же Костюченко оборвал себя: «Постой! А не потому ли ты так рассуждаешь, чтобы под благовидным предлогом уклониться от неприятного, директорскую свою жизнь облегчить?»
— Кончим, товарищи, — обратился Сагайдачный к артистам. — Думаю, пролог получится. Разумеется, с той поправкой, что мы располагали самым ограниченным временем!
При последних словах он снова кинул взгляд в сторону Костюченко, и хотя коротким, мгновенным был этот взгляд — Костюченко сразу догадался, что вчерашний разговор с глазу на глаз не забыт Сагайдачным, что на протяжении всей репетиции помнил он о том разговоре и вовсе не так сейчас уверен внутренне, как старается показать.
— Кончим на этом, товарищи! — повторил Сагайдачный. И тут же увидел: Поднялся директор цирка, направился к манежу.