Они играли на многих инструментах — на ксилофоне, электрогитаре, на саксофонах, будильниках, гармошках-пикколо. Играли будто бы и грамотно, но с такой же скучной заученностью, какой отличалась дежурная их улыбка. Да и репертуар никак не радовал: давно примелькавшиеся мотивы. Еще один вопросительный знак поставил Никандров на полях программки.
Снисходительнее других этот номер приняла Прасковья Васильевна, бабка Никольских. «Еще покойный муженек мой эту полечку-пиччикато наигрывал, — с умиленным вздохом припомнила она. — Царствие ему небесное!»— «А где же находится это царствие? — поинтересовался Гриша. Тут же заработал подзатыльник и погрозился: — Я папе нажалуюсь, что волю рукам даете!»
Теперь манежем завладел Роман Буйнарович. Однажды Гриша встретился с ним в закулисной душевой кабине. По одну сторону фыркал и отплевывался Вершинин: тело жирное, дряблое, в мелких пупырышках. А по другую — Буйнарович. Заметив, как внимательно разглядывает его мальчик, он выставил грудь: «Ну-ка, ткни!» Гриша ткнул и палец чуть не сломал — точно на каменную плиту натолкнулся.
Схватясь за тяжеленные гири, силач затеял с ними игру: стал подкидывать, ловить на лету, крутить над головой. Затем пришла очередь штанге. Раз за разом все увесистее наращивались на ней диски-блины, униформистам сдвинуть их с места уже не удавалось, а Буйнарович, едва заметно потужась, поднял на плечи, словно коромысло. И это еще не все. С двух сторон схватясь за штангу, на ней повисли униформисты, с ними вместе потешно болтающий ногами в воздухе Васютин, а Буйнарович как будто и не почувствовал дополнительной тяжести: не спеша, вразвалочку прошелся вокруг манежа со всем этим и чугунным и живым грузом. Номер закончился выстрелом катапульты. В дыму и огне она метнула ядро, и силач, подставя спину, принял ядро между лопаток. «Ну и дядечка! Вот это дядечка!» — ахнули в зале.
С каждым номером все щедрее одаривал цирк своих зрителей. Все восторженнее и благодарнее откликались они. Лишь один из зрителей не разделял общей радости. Это был Николо Казарини, старейший из Казарини. Великого труда стоило ему покинуть свой флигелек, добраться до зала.
Нет, не только воспоминаниями о прошлом жил некогда прославленный жокей. Он пытливо вглядывался в сегодняшний цирк, следил за молодыми артистами, за их успехами. Вглядывался и видел — растет цирковое искусство, обретает все большее мастерство. И все-таки, сознавая это, по временам старик испытывал щемящее чувство. Конечно же, много хороших новых номеров. Растет способная молодежь. И на манеже, и под куполом немало интересного, оригинального. А вот конный цирк — он почему идет на убыль? Старый артист не мог не замечать, как год за годом пустеет цирковая конюшня, все реже стучит в ней звонкое копыто и даже самый воздух конюшни выветривается. Где жокейская удаль, литая посадка высшей школы верховой езды, изящество наездницы, замысловатые, эффектные построения конных табло и каруселей? Где это все? Неужели же безвозвратно уходит с манежа гордая конная стать?
Вот о чем опечалено размышлял Николо Казарини. А программа тем временем разворачивалась дальше. Зинаида Пряхина ступила на туго натянутую проволоку, лебедем пошла по ней на пуантах, и Васютин, стоя внизу, протягивая веер-балансир, объяснялся пылко в любви. Затем акробаты-прыгуны Федорченко разразились каскадом сложнейших — и сольных и групповых — прыжков. И вот наконец настал черед порадоваться старику Казарини. Норовистый жеребец вынес на манеж Матвея Столетова. Сильным движением руки наездник натянул поводья, и жеребец пошел, послушно меняя шаг, жарким глазом косясь на зрителей: «Ведь красив я? Правда, красив?»
Ах, давно как это было! Отец Матвея был приятелем Николо Казарини. Вместе смотрели они, как несмышленый мальчишка делает первые пробы в седле. Утешительного в тех пробах было мало. Да и потом долго еще не удавалось Матвею овладеть элегантной посадкой. «Не получится толку!» — сокрушался отец. А Николо не соглашался, что-то располагало, его к неудачливому, но на редкость упорному юноше. И ведь не ошибся. Пришел момент, и упорство обернулось мастерством — уверенностью, отработанной техникой, безошибочным знанием лошади. Ах, Матвей, Матвей! Видел бы тебя сейчас отец!
Слишком слаб был Николо Казарини, чтобы аплодировать вместе с залом: все, что мог позволить себе, — несколько раз прихлопнуть ладонью по колену. А Матвей Столетов, спрыгнув с жеребца, потрепав его на прощанье по холке, перешел к дрессуре, показал один из лучших ее образцов — так называемые мраморные группы.
Это было эффектно. Белоснежная лошадь мгновенно замирала по знаку дрессировщика, а с нею вместе девушка в белой тунике — Маргарита, дочь Столетова. Николо Казарини не выдержал, вытер платком увлажненные глаза.
Первое отделение программы завершал Лео-Ле.
Стремительно выйдя, он без промедления приступил к своим чудесам. Заточив одну из ассистенток в саркофаг, тут же проткнул добрым десятком клинков. И ничего, в живых осталась ассистентка. Другую надвое распилил, половинки разъехались, но — самое удивительное! — это не помешало ассистентке шевельнуть «отпиленными» ногами. Затем, схватившись за шпагу, направил ее навстречу веером кинутой колоде карт.
— Шашлык! Кому шашлык? — закричал, облизываясь, Васютин, когда карты — все до одной — нанизались на острие шпаги.
Некоторые из трюков Лео-Ле не только показывал, но и объяснял. Казалось, вовсе нетрудно было их повторить, да и сам иллюзионист приглашал, обращаясь к залу: попробуйте. Охотники находились, но, хотя они действовали именно так, как объяснял Лео-Ле, ровным счетом ничего у них не получалось. И тогда на лице иллюзиониста возникала насмешливая улыбка: он точно испытывал удовольствие, что люди одурачены, что, сконфуженно переглядываясь, ни с чем возвращаются на свои места.
Так произошло и с Рузаевым. Идя мимо него в сопровождении лилипутов, Казарин как бы ненароком приоткрыл небольшой ларец, и на колени артисту выпали две белые мыши. Тут же запрятав их назад, Лео-Ле учтивейшим образом принес извинения, двинулся дальше, а мыши. Мыши опять оказались на коленях Рузаева. Веселым шумом отозвался зал на непроизвольно пугливое его движение. И опять лицо Лео-Ле тронула язвительная усмешка.
Занятны были иллюзионные чудеса. Им аплодировали. Однако аплодисменты аплодисментам рознь: те, какими зал проводил Лео-Ле, были громкими, но недолгими, лишены были настоящего душевного пыла. Один только раз вышел иллюзионист для повторного поклона.
Сразу затем Петряков объявил антракт.
— Значит, несколько всего хвостов на конюшне? — спросил Тропинин, подымаясь с кресла: необычная терминология, как видно, пришлась ему по вкусу.
Костюченко подтвердил, что, кроме Столетова, других конных номеров в программе нет.
— И все же это не мешает ей быть интересной, разнообразное — сказал Тропинин. — Так что теперь могу без колебаний поздравить вас, Александр Афанасьевич.
Другой директор на месте Костюченко порадовался бы похвале, заверил бы, что и впредь постарается обеспечить хорошую программу. Нет, горноуральский директор ничего подобного не высказал. Напротив, лицо его заметно омрачилось.
— Что так? — удивился Тропинин. — Зритель, можно сказать, принимает на ура, ладоней не щадит, а вы.
— Я думаю о другом, — мгновение поколебавшись, ответил Костюченко. — Уж больно короток, Павел Захарович, у нашего цирка сезон.
— Короток? Такой же, как уральское лето. Пока что мы еще не научились удлинять его.
— О чем и приходится сожалеть, — вздохнул Костюченко. — Скажу откровенно: вопрос этот особенно для меня больной.
— Вот как? Объясните, Александр Афанасьевич. Костюченко и на этот раз поколебался. «Подходящая ли обстановка для серьезного разговора? — подумал он. — Гость пришел, а я со своими заботами!»
За барьером ложи шумел антракт, перекликались голоса, раздавался смех. Костюченко решил переменить разговор, но не таков был Тропинин, чтобы согласиться на это: