Она и сейчас (Сагайдачный расположился рядом) повела машину с неторопливой плавностью и даже включила рычаг — «дворника», когда переднее, ветровое стекло застлало дождем.
— Вот еще! — проворчал Сагайдачный. — Шоссе как стрела. Я бы с закрытыми глазами!
Анна в ответ лишь улыбнулась. Затем откинула капюшон дождевой накидки, и Сагайдачный смог без помех увидеть жену.
Не только привлекательность, но и красоту сохранила Анна. Но красота эта была особого рода: бывает такая — очевидная, неоспоримая и вместе с тем чуть раздражающая своей излишней остротой — ни оттенков мягких, ни полутонов. Такими были жгуче-черные глаза — слишком черные, угольно-черные. Толстая коса обвивала голову наподобие шлема, и этот шлем был до того тяжел, что оттягивал голову. И тело было таким же — безупречно стройным, гибким, моложавым — и все же созданным будто не для нежности и ласки, а лишь для одного спортивного тренажа.
— Дай-ка я теперь поведу, — потянулся Сагайдачный к баранке.
Анна не пустила:
— Товарищ пассажир, прошу сохранять спокойствие!
Вскоре, достигнув центра города, остановилась перед гостиницей.
— Благодарю, товарищ сверхосторожный водитель! — съязвил Сагайдачный, выходя из машины.
В подъезде столкнулся с сыном: на курносом лице озабоченность, под мышкой учебники и тетради, перевязанные резиновой лентой. «Не иначе в цирке раздобыл резину!» — ласково подумал Сагайдачный. И провел ладонью по рыжеватым вихрам:
— Трясешься, Григорий? Нынче у тебя какой экзамен — письменный, устный?
— Да ну его. Письменный. По арифметике, — ответил Гриша. Он попытался изобразить независимость, но она не получалась.
— А ты не тушуйся. Уж коли зовешься Сагайдачным — держись как кремень!
Подошла Анна: успела поставить машину во двор. Оглядела сына, пригладила воротничок рубашки и подтолкнула к дверям: «Иди, не задерживайся. Вечно ты в самый последний момент!»
Когда же поднялись в номер, ласково обняла мужа:
— А теперь рассказывай. Удачно съездил?
— А как же! Именно так и оказалось, как предполагал. Принял участие в обсуждении одной заявки. Не где-нибудь — в кабинете самого хозяина. После он мне даже персональную благодарность выразил. Ну, а вечером успел навестить Колю Морева. Между прочим, та заявка, что обсуждалась, Красовскому, воспитаннику его, принадлежит.
— А на стройку дома съездить успел? — перебила Анна. — Как там дела?
— Дела хороши. Скоро можно будет о прописке думать.
— Жду не дождусь!
Восклицание было естественным, но чем-то оно задело, царапнуло Сагайдачного, и он слегка нахмурился. Анна заметила это и переменила разговор: — Значит, все в полном порядке у тебя?
— Конечно. Все или, во всяком случае, почти все. Да нет, ничего особенного. Я лишь в том смысле, что отсюда двинемся не в Сочи, а в Горноуральск.
— С ума сойти! — сказала Анна. Полуотвернулась и повторила: — С ума сойти!
— Преувеличиваешь. Я сам, как знаешь, не слишком покладист. Но в данном случае.
Он намеревался объяснить ту причину, что побудила его пойти на уступку. Анна, однако, не дала продолжить:
— С ума сойти! Думаешь, я из-за Урала? Совсем не потому. Из-за тебя! Неужели не понимаешь? Дай только повод за кулисами — сразу слух распустят: перестали, мол, в главке считаться с Сагайдачным, с общей меркой стали к нему подходить.
— Да не спеши ты, послушай лучше, — попытался Сагайдачный остановить жену.
Она продолжала, не обращая внимания:
— Пускай даже это вздорный слух, самый вздорный. Все равно нельзя давать повод.
— Глупости, Аня, — отмахнулся Сагайдачный и так поморщился, словно горько сделалось во рту. — С чего ты это все взяла? И вообще, сколько можно?!
Она не ответила. Она продолжала стоять все в той же и раздраженной, и отчужденной позе. Сагайдачный понял, что момент упущен и что сейчас он больше не способен к откровенному разговору.
— В цирк пойду. Неохота завтракать.
— Как хочешь. Я думала, мы вместе.
— Да нет. Лучше сейчас пойду.
А еще через четверть часа, войдя в закулисный коридор цирка, Сагайдачный всей грудью вдохнул острый и терпкий воздух.
Невдалеке от форганга стояли гоночные машины: их рамы отливали багровым лаком, спицы колес сверкали в белых эмалевых ободьях. Тут же, выверяя моторы, возился ассистент-механик.
Присоединившись к нему, Сагайдачный разом забыл обо всем, не относящемся к работе, аттракциону, предстоящему выступлению.
Глава вторая
Под вечер Леонид Леонтьевич Казарин вышел на прогулку. Он был в превосходном настроении. Все складывалось удачно. Новую иллюзионную аппаратуру ему обещали изготовить к началу будущего месяца, и тогда, включенный в программу Горноуральского цирка, он получал возможность не только опробовать аппаратуру на месте, но и тут же приступить к переоформлению номера. «Тогда-то и посчитаемся: кто на что способен!»
Казарину казалось, что работники главка намеренно держат его в тени. В действительности это было не так. Правда, в Московском цирке — предмете вожделения для каждого циркового артиста — имя Лео-Ле ни разу еще не звучало. Зато на периферии номер пользовался успехом, а в цирках отдаленных даже рекламировался как полноценный аттракцион.
Когда-то, лет двадцать назад, Леонид Казарин и не помышлял об иллюзионном жанре. Тогда — только-только вступивший на цирковой путь — он пробовал свои силы и в акробатике, и в жонглировании, и в вольтижировке. Даже в сверхметкой стрельбе. Он был одним из Казарини, из того семейства, в котором с детства воспитывали упорство, и потому одинаково во всем обнаруживал рвение. Увы, не больше.
— Дьяболо знает, кто ты есть, — сердито морщился Казарини-дядя; всю жизнь прожив в России, он так и не овладел языком второй своей родины. — О да! Ты прилежен. Но где темперамент? В цирке, мальчик, нельзя без темперамента!
Леонид и сам сознавал, что всему, что он делает на манеже, недостает какой-то искры. Той, что, ярко вспыхнув, превращает исполнителя в артиста, ремесло — в искусство.
Забившись в самый дальний угол, горестно размышлял он об этом, и только Анне — двоюродной сестре — удавалось утешить его. Присев рядом, прильнув к его плечу, она повторяла настойчивым, жарким шепотом: «Не надо! Улыбнись же! Ты еще своего добьешься!» В ту пору Анна тянулась к Казарину, делила с ним трудные минуты.
Затем расстались. Казарини-дядя дал понять, что благотворительность не входит в его расчеты: «Теперь ты взрослый мальчик. Так принято у нас: на ноги стал — думай сам о себе!» И вот — сначала акробат и жонглер, затем сверхметкий стрелок — Казарин вступил в самостоятельную цирковую жизнь. Однако ему и тогда еще не приходило в голову, что вскоре он остановится на искусстве манипуляции, на тонком и хитром искусстве ловких рук.
Начало этому положила случайная встреча в одном из далеких сибирских городов. Повстречался там Казарину старый и немощный артист, давно забытый цирком, но по-прежнему льнущий к манежу. То ли Казарин расположил старика мягкой вкрадчивостью своих манер, то ли принадлежностью к издавна известному цирковому семейству, — однажды ранним утром старик заявился прямо к нему на дом. Пришел и опустил на стол небольшой сверток, завязанный в цветастый платок.
— Тебе! Бери! — сказал он, растирая лицо, припорошенное морозным инеем. — Смотрел я, Леня, как ты работаешь. Вижу, еще не нашел собственного дела. Потому и решил подарить тебе!
В цветастом платке оказалась колода карт, три шарика и еще тонкостенное ведерко — такое, в каком замораживают шампанское.
— Спасибо, но ведь я непьющий, — попытался Казарин отделаться шуткой от незваного гостя: утро было морозным, каленым, и потому особенно хотелось понежиться в теплой постели.
Ни слова не сказав в ответ, — откуда силы только взялись — старик схватил Казарина за расстегнутую на груди рубашку, оторвал от подушек, заставил сесть на кровати — и тогда.